— Я тоже тревожусь, но куда от них денешься? — Она показала глазами на ребятишек и старуху.
— Временами хорошо себя чувствую, а временами — озноб, — прошамкала старуха.
— Душновато у вас, — сказал я.
— Я то же самое говорю, а мамаша одно твердит — холодно.
— Холодно, — упрямо повторила старуха и, повернувшись лицом ко мне, спросила: — Валька-то как?
— Держится.
— Ирод! Девку с панталыку сбил, двух детишек ей сделал, а сам помирать собрался.
— Да не умрет он, мамаша! — чуть не плача, возразила Клавка.
— Вона какая. — В голосе старухи была любовь, гордость.
Клавка попросила меня успокоить мужа, сказала, что как только поправится дочка и встанет мать, сразу же приедет к нему.
Наступила осень — дождливая и холодная. В неглубоких лужицах лежали, распластавшись на дне, желтые листья. Особенно красивы были кленовые, напоминавшие неподвижных, причудливых медуз. Было сыро; по рельсам бежали чистенькие, словно бы умытые, трамваи; прохожие в прорезиненных плащах или с газетами, свернутыми трубочкой, с опаской поглядывали на небо, на котором клубились облака. Зонтики были роскошью: на тех, кто нес их в руке или под мышкой, поглядывали с завистью.
Слякотно было уже неделю — с того самого дня, когда внезапно поднявшийся ветер, порывистый и холодный, пригнал тяжелые облака. Подойдя на следующий день к окну, я понял — пришла осень: сыпал мелкий-мелкий, будто пропущенный сквозь сито дождик.
Терпеть не могу осень — нудные дожди, слякоть. Везде холодно — и на улице, и дома, и даже в кинотеатре.
Надо было отыскать галоши. Придвинув табуретку, полез на платяной шкаф. Там лежали потертые чемоданы и перевязанные веревочками коробки, наполненные склянками, лоскутиками, поблекшими ленточками, изъеденной молью шерстью — всем тем, что давно следовало бы выбросить.
Куда же подевались эти проклятые галоши, еще совсем новые, с малиновой мягонькой на ощупь стелькой, чуть потемневшей от башмаков? Открыл дверцы шкафа, поморщился от ударившего в нос нафталинного духа. На плечиках висели два материнских платья, жакетка с протертостями на локтях, шевиотовая юбка, старенькая шуба с облезлым лисьим воротником, пара брюк — хлопчатобумажные и полушерсть в полоску, куртка с молнией, сшитая из двух пиджаков, которые я носил еще до войны: верх был одного цвета, низ другого, полупальто с подстежкой.
В шкафу галош тоже не оказалось. И как это часто бывало, я обнаружил галоши на самом видном месте — около двери: пока я спал, их поставила туда мать.
В тот день мы, я и Даша, справляли что-то вроде свадьбы. По этому случаю Анна Владимировна пообещала отварить картошку, открыть банку маринованных огурцов домашнего изготовления.
Накануне я получил пенсию. Сумма была небольшая, но на эти деньги можно было купить в коммерческом магазине вино, колбасу, сыр, сладости — всего понемногу. Запихав продукты в матерчатую сумку, которую принесла Даша, мы поехали пировать.
Кроме Анны Владимировны нас встретила Верочка. Незадолго до того Даша познакомила меня с ней. Верочка, когда я заставал ее у Анны Владимировны, постоянно вскидывала на меня глаза, в которых было и отчуждение, и любопытство. Мне почему-то казалось — она мысленно говорит: «Не видать тебе Дашу, как своих ушей». Даша, видимо, тоже побаивалась ее — наотрез отказалась сообщить ей о нашей «свадьбе».
Увидев Верочку, я расстроился: придется сдерживаться, Анна Владимировна не осмелится крикнуть «горько». А мне очень хотелось поцеловать Дашу — последние дни я провел в суматошных хлопотах, с Дашей виделся только на людях.
Пока я выкладывал продукты, Верочка расширяла глаза. Когда на столе появилось шампанское, воскликнула:
— По какому случаю пир?