— Завтра врачиха объявит, что тебе позволено, а что нет.
В палате было пять кроватей, разделенных стандартными тумбочками под сероватыми — от частых стирок — салфетками, квадратный стол, накрытый сложенной вдвое простыней, четыре стула с жесткими сиденьями; стены были окрашены голубоватой краской; на окнах шевелились от легкого ветерка полотняные шторы: одно узкое полотнище наверху, два таких же узких по бокам. Одеяла были грубошерстные, тяжелые; от сероватых, как и салфетки, простыней попахивало мылом. На шторах, на салфетках, на простынях, на халатах и нательном белье чернели штампы, поставленные не где-нибудь с краешка, а на самых видных местах; к тумбочкам, стульям и столу были привинчены металлические жетоны с выдавленными на них инвентарными номерами. Эти штампы и жетоны как бы говорили, что теперь я тоже обозначен каким-нибудь номером.
— Воевали вместе, — объявил однопалатникам Панюхин и предостерегающе посмотрел на меня.
Я понял: он не говорил, что был в штрафбате, и не хочет признаться в этом. Мысленно одобрив его, стал отвечать на вопросы: живу в Замоскворечье, работаю курьером, собираюсь поступать в институт.
— Бог даст, поступишь, — обнадежил костлявый дядька с реденькими волосами, морщинистым лбом. — Сильно больных на нижних этажах держат, сюда только тех кладут, кто еще поправиться может.
Наступило молчание. Были слышны шаги в коридоре, где-то приглушенно ворковало радио.
Кроме этого дядьки, назвавшегося Василием Васильевичем, в палате был еще один человек в годах — с интеллигентным лицом, поседевшими висками. Мы познакомились. Андрей Павлович Рябинин был до войны школьным учителем, на фронте командовал стрелковой ротой, туберкулез легких обнаружили у него весной сорок пятого года; с тех пор он на инвалидности: полгода дома, полгода или в госпитале, или в больнице, или в санатории. Из дальнейшего разговора выяснилось, что Андрей Павлович преподавал русский язык и литературу, я сразу же принялся демонстрировать свои познания. Вначале Рябинин слушал меня внимательно, потом неожиданно спросил, читал ли я Бальмонта, Тютчева, Хлебникова.
— Только слышал про них, — признался я.
Андрей Павлович усмехнулся, и я понял: мои литературные познания ничтожны.
Из книг мне было известно: от туберкулеза легких чаще всего умирают весной. Сейчас тоже была весна — первая половина марта. Снег обмяк, стал ноздреватым, покрылся черными крапинками. Днем, когда вовсю пригревало солнце, ледяная корочка на сугробах блестела; с крыш свисали сосульки — от внушительно-толстых до похожих на карандаши. Из окон палаты хорошо были видны проложенные по территории госпиталя дорожки. Посыпанные рыжим песком, они сходились, расходились, перекрещивались, напоминали причудливый узор. Легко было определить, где больные останавливались потолковать и покурить, где шли гуськом, а где по два-три человека в ряд.
В памяти почему-то возникли начальные слова арии Вертера «О не губи меня, дыхание весны…», в голову полезли мрачные мысли. Когда я ехал в госпиталь — сперва на трамвае, потом в метро и снова на трамвае, — этих мыслей не было. Теперь же, увидев похудевшего Панюхина, я старался предугадать, что ждет меня. Рискуя вызвать недовольство однопалатников, сказал, ни к кому не обращаясь, что весна для больных туберкулезом самое пакостное время.
— Зимой, осенью и даже летом от этой болезни тоже умирают, — сказал Андрей Павлович.
Панюхин перевел на него испуганный взгляд.
Василий Васильевич, казалось, не думал о смерти. В его прищуренных глазах был юморок — свидетельство живого, острого ума.
Все снова помолчали. Потом Рябинин сказал, обратившись к Панюхину:
— Не отказывайтесь от операции.
— Боюсь. — Панюхин сбивчиво объяснял мне, что ему предложили сделать торакопластику — сложную операцию, связанную с удалением ребер, но он еще не принял окончательного решения.
Я слушал Панюхина, посматривал на него и удивлялся. Этот Панюхин походил лишь на копию того Панюхина, причем на копию скверную, далекую от оригинала. От его былой невозмутимости, степенности не осталось и следа, движения были суетливыми, взгляд тревожным, а про внешний вид и толковать не стоило. Продолжая слушать Панюхина, посматривать на него, я с грустью думал о том, что туберкулез не только иссушивает плоть, но и изменяет психику человека.
— Пройдет срок — поздно будет, — предупредил Панюхина Андрей Павлович.
Запустив руку под рубаху, Василий Васильевич поскреб грудь.
— Эта самая операция кому помогает, а кому нет.
— Верно. Но она шанс. Если бы мне предложили сделать операцию, то я не раздумывал бы.