Дэшил Хэммет - Детектив и политика. Вып. 1 стр 35.

Шрифт
Фон

Я дал себе слово никогда не встречаться с ним, не думать о нем, но он, как и Люся, продолжал возникать перед глазами…

…Вслушиваясь в рокот волн, я, помимо воли, представлял его с ней. Видел их улыбки, слышал их голоса, не сомневался, что они счастливы, очень хотел сам быть счастливым. Становилось смешно и грустно, когда я вспоминал, как, наевшись мандаринов, подумал: «Житуха». В ту минуту я был счастлив. Таких минут в моей жизни было много. Но разве к такому счастью стремился я. Постоянно ощущал: душа ропщет, чего-то хочет. Но чего?

Несколько дней назад завхоз конторы, называвший себя комендантом и любивший, чтобы так называли его другие, сказал мне, что в городе пошаливают, посоветовал сторожить бдительней.

Сотрудников конторы я видел только мельком: когда заступал на дежурство, они уже расходились. Общался я лишь с завхозом: он выдавал мне берданку и три патрона. Прежде чем вручить берданку, он щелкал затвором, продувал дуло, сильно округлив щеки. Кроме него я каждый день встречался с уборщицей — молчаливой, замкнутой женщиной. Пока я сидел на крыльце или прохаживался с берданкой, она появлялась несколько раз — выливала грязную воду, выбивала половик, прополаскивала тряпку. Два раза в месяц видел кассиршу — тучную, рыхлую особу с лиловатыми мешочками под глазами. Она встречала меня ворчанием, утверждала, что ее рабочий день давно кончился, а я где-то шляюсь. Расписавшись в ведомости и сунув в карман деньги, я поспешно отходил от окошечка кассы.

На юге ночи темные — в двух шагах ничего не видно. До приезда в Сочи я и не подозревал, что темнота может быть такой плотной, густой, попросил завхоза провести на крыльцо свет. Он ответил, что и сам думал об этом, но пожарники не дали добро. Пришлось терпеть, потом я привык.

Я услышал легкий шумок уже под утро, когда на небе обозначилась светлая полоска и от зевоты начали побаливать скулы. На море быль штиль. И вдруг в предутренней тишине хрустнула ветка, кто-то чертыхнулся. Я никого не видел, хотя вытянул шею и так напряг зрение, что даже слеза выкатилась. Принялся убеждать себя, что идет какой-нибудь гуляка. Через несколько мгновений понял — ошибся: к конторе приближалось человека три, а может быть, больше. До сих пор, несмотря на недавнее предупреждение завхоза, я не думал, что стану делать, если появятся налетчики. Оформляя меня на работу, завхоз никаких инструкций на этот счет не дал, буркнул лишь: «Сторожи». Он, видимо, полагался на мой фронтовой опыт.

Неподалеку от конторы находились дачи — так называл я двухэтажные домики, расположенные в глубине участков, окруженных штакетником или металлической сеткой. Первые этажи этих домиков наглухо скрывали кусты барбариса и других растений; над ними в просветах между деревьями поблескивали стекла и виднелись крыши. Я ни разу не видел обитателей этих домиков, давно решил: необитаемы. Все это, промелькнув в голове, убедило меня в том, что я должен действовать на свой страх и риск. Плохонькая берданка и всего три патрона! Я только теперь сообразил, что вооружен — курам на смех. Хотел потихоньку смотаться с крыльца, затаиться в кустах, а там — будь что будет. И в тот же миг подумал о последствиях. С меня предостаточно было того, что уже было. Допросы, расспросы, подозрительные взгляды, недоверие — такое и во сне пережить муторно, а наяву еще раз — избави бог.

Ветки похрустывали все громче, голоса становились явственней. У страха, как известно, глаза велики. Почудилось: человек десять, не меньше. Двое, остановившись около крайнего окна, принялись дергать створки, три человека направились к крыльцу, обмениваясь на ходу блатной тарабарщиной. «Господи, — тоскливо подумал я и вогнал в ствол патрон. Истошно крикнул: «Стой, стрелять буду!» — и сразу же пальнул поверх голов. Те, что были около окна, отпрянули от него, как мячики от стены, остальные кинулись врассыпную. Я выстрелил еще раз. Треск сучьев, брань, и очень скоро все стихло. Постукивая зубами не то от страха, не то от предутренней свежести, а скорее всего, и от того, и от другого, я, напрягая слух, принялся лихорадочно соображать — догадаются эти люди, что у меня остался всего один патрон, или самое худшее уже позади.

Утром были охи, ахи, рукопожатия, улыбки. Мне выдали денежную премию. На нее можно было купить рубаху или брюки. Так поначалу я и хотел поступить. Очутившись на базаре, не удержался — истратил все до копейки на продукты, в основном на сладости.

Сторожем я проработал до осени. Летом на пляже, поглядывая на отдыхавших, спрашивал себя, кто они — эти изнеженные женщины и мужчины без пулевых и осколочных отметин на теле. О войне эти люди почти не говорили, а если и говорили, то вскользь, равнодушно. Мужчины были с животиками, в панамах или бумажных колпаках, женщины — в ярких купальниках, подчеркивавших их прелести. Искупавшись, мужчины и женщины, сбившись в тесный кружок, принимались закусывать: на разостланной газете появлялись темные бутылки с яркими этикетками, мясистые помидоры, огурцы, яблоки, груши. Сдирая наманикюренными пальцами кожицу с груш, женщины откусывали понемногу и только пригубляли вино, мужчины же, опрокинув по стакану, с жадностью набрасывались на закуску, пили и жрали до тех пор, пока не затуманивались глаза. Было противно смотреть на этих сытых, довольных жизнью людей. Возникало желание подойти и спросить, где, на каких фронтах они воевали, а если не воевали, то почему. Но я понимал: меня просто-напросто пошлют туда, куда я и сам посылал настырных, неприятных мне людей.

В Сочи было несколько госпиталей, в которых долечивались те, кому всю оставшуюся жизнь предстояло ходить, держа под мышками костыли, передвигаться на тележках с подшипниками или на колясках — сперва с велосипедными колесами, впоследствии на более усовершенствованных средствах, вплоть до автомашин с ручным управлением.

Сквозь толстые прутья ограды я видел инвалидов. Они или сидели на скамейках, расположенных в углублениях декоративного, аккуратно подстриженного кустарника, или же полулежали в креслах с высокими спинками. Около тех, кто сидел на скамейках, были костыли. Иногда инвалиды в креслах выпрямлялись, начинали медленно прокатываться по хорошо утрамбованным дорожкам, вращая колеса руками. Чаще смотрели на тех, кто сидел, закрыв глаза, заложив за голову сильные, натруженные руки. Почему-то казалось: эти люди думают о своем будущем, о той нелегкой жизни, которая ожидает их. «Есть ли у них жены, девушки?» — спрашивал я себя и отвечал, что только матери будут до конца своих дней оберегать сыновей, потакать им, роняя тайком слезы, а жены и девушки… Дай-то бог, чтобы среди них оказались преданные. Ведь недаром поют: «Жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда».

Глядя на безногих, парализованных, я думал, что сам мог бы очутиться на их месте. Но мне повезло. И как только я мысленно произносил «мне повезло», в душе возникал протест. «Повезло?» — усмехался я и вспоминал Болдина, мужчин, пирующих в обществе красивых женщин. Иногда я начинал завидовать тем, кто лежал в братских могилах: они не голодали, не встречались каждый день с лишениями, не видели тех, кто сумел и от фронта отвертеться, и жил теперь во сто крат лучше фронтовиков. Нет, в мирной жизни не было справедливости, гармонии — того, о чем на фронте мечтали все, и в особенности безусые парнишки, ничего не смыслившие в жизни, неожиданно столкнувшиеся с грубостью, жестокостью, но не растерявшие, несмотря ни на что, веры в добро, справедливость, честность.

Мне страшно хотелось вернуться в свое детство. Однако как можно было вернуться в то, что ушло безвозвратно? Я был голоден, раздет, разут, несчастлив. Я, разумеется, понимал: в этом есть и моя вина. Но только частица! Косясь на самодовольных мужчин и их подруг, я с каждым разом проникался к ним все большей ненавистью и думал: «Разве эта публика не виновата передо мной, перед теми, кто ходит на костылях, кто не может подняться без посторонней помощи?»

Я уволился в конце сентября, когда в Сочи понаехало столько разной швали, что на пляже стало тесно. Было неприятно раздеваться на глазах у этой публики, демонстрировать черные сатиновые трусы, посеревшие от стирок, с латкой на самом видном месте. Да и шрам на груди, все еще красноватый, тоже не украшал меня. Люди на пляже улыбались, смеялись, о чем-то болтали, а мне казалось: смотрят на меня, злословят. Я жалел, что у меня нет автомата. Прижал бы его к животу и… Я никогда бы не поступил так, но думать об этом было приятно.

Под расчет я получил пустяки. Решил поехать на Кубань, где — так рассказывали мне — всяких продуктов было предостаточно и по сносной цене. Работал в колхозе — делал, что велят, и бегал, куда пошлют. Через месяц надоело — такая напала тоска, что даже на девчат смотреть расхотелось, а крутить любовь и подавно. Девчат в колхозе было много, а парней — днем с огнем не найдешь. Я запросто мог бы жениться, взять жену с домом, с коровой, но разве в этом — в сытости — было счастье? В памяти все время вертелись слова: «Человек выше сытости». Я вспоминал МХАТ, где в последний раз был еще до войны, «На дне» Горького, Сатина, Барона, Луку и думал, что жизнь этих людей напоминает мою теперешнюю жизнь. Туапсе, Майкоп, Армавир, Краснодар…

Вслушиваясь в перестук колес, я думал о том, что в разные периоды моей жизни они стучали по-разному, чаще всего в такт настроению.

До войны, когда бабушка увозила меня на летние каникулы в Ярославскую область, где жили ее хорошие знакомые, колеса стучали взволнованно, весело, казалось — сами подгоняют себя. За окнами вагона проносились поля с колосившейся рожью, ромашковые луга, перелески, деревушки с церквами в окружении кладбищенской тишины. Громыхая по мостам, поезд пересекал не очень широкие реки с неторопливым движением вод, рассекал на две половины рощи и леса, тяжело отдуваясь, взбирался на пологие возвышенности, сбегал с уклонов, притормаживая, окутываясь клубами пара, пролетавшего клочьями мимо вагонных окон и оседавшего на пыльных стеклах в виде тотчас же просыхавших капель. Ярко светило солнце; на станциях продавалась в бумажных кулечках пахучая земляника, черная смородина, при взгляде на которую я всегда вспоминал глаза Катюши Масловой. Голоса сновавших по перрону пассажиров не могли нарушить полуденный покой, в который гармонично вплетался стрекот кузнечиков и песнь жаворонка в поднебесье. Душа жила ожиданием предстоявшего — лесной тишины, купания в речной заводи с утрамбованным босыми ногами «пятачком», служившим местом для раздевания, противоположным крутым берегом, густо утыканным гнездами ласточек. Гречневая каша с молоком, творог, сметана, яйца — все свежее, аппетитное. И каждый день ягоды, фрукты — ешь сколько влезет, только ополосни их перед едой и руки вымой, чтобы живот не болел. Стучат колеса: уже близко, близко. Скоро войду в прохладный полумрак пятистенной избы, в просторную горницу с геранью на окнах, умоюсь над лоханью, набирая в пригоршни воду из рукомойника с медным хоботом и, если бабушка разрешит, сразу же помчусь или в лес, или к речке, или в сад лакомиться ягодами, скороспелыми яблоками, чуть вяжущими рот маленькими грушами. Господи ты боже мой, неужели все это было?

Совсем по-другому стучали колеса, когда я ехал в первый раз на фронт. В их перестуке было что-то тревожное. И особенно остро это ощущалось ночью, когда эшелон убыстрял ход, теплушка раскачивалась на рельсах, как хлебнувший винца гуляка. Отплывали назад, словно в небытие, погруженные во тьму полустанки и разъезды с одиноко застывшей фигурой дежурного около строения с неразборчиво черными буквами на узкой белой полоске. Помаячил перед глазами световой сигнал в его руке и растворился в короткой июньской ночи, а сам дежурный еще раньше исчез: просто промелькнула красная фуражка, и все. Думали ли о нас дежурные? Навряд ли. Сколько таких эшелонов проносилось мимо них каждый день! И все туда, к фронту, в его ненасытное чрево, туда, где могла в одно мгновение оборваться человеческая жизнь, где люди, считавшиеся храбрецами, часто становились трусами, а те, кого до сих пор называли так, совершали подвиги, где были бомбежки, артобстрелы, где отбивали атаки и сами шли на вражеские пулеметы, где определялась сущность человека. Помню — это было уже при дневном свете — лица людей, провожавших взглядами наш эшелон. Помню, как вытирали кончиками стянутых под подбородками платков слезы усталые бабы, помню жадно-пытливые взгляды молодух, помню мужчин с костылями под мышками, с одной-единственной медалью, приколотой к рубахе или потертому пиджаку. Для них, этих мужчин, война уже кончилась, для нас она только начиналась. Догадываюсь, о чем думали бабы, молодухи и мужчины с костылями под мышками, потому что сам думал о том же. Знали ли эти люди, что мы штрафники? Конечно, нет: наш эшелон ничем не отличался от других эшелонов. Помню те лица и понимаю — никогда не забуду их.

А как печально, как обреченно стучали колеса теперь, когда я, разместившись на крыше вагона, мотался по Кубани! Днем крыша превращалась в раскаленную сковороду. Поэтому я перебирался с места на место по ночам. Пахла ковылем невспаханная степь, в почти пересохших болотцах тоскливо квакали лягушки, доносился собачий брех, далеко-далеко в густой, прохладной темноте словно бы плыли огоньки, рождали то смутные надежды, то еще большую неуверенность. Расстилалась от горизонта к горизонту кубанская степь. Уходил в ночь, нещадно дымя, рассыпая паровозные искры, пассажирский поезд. Печально, обреченно, но иногда и вопросительно стучали на стыках колеса. Что ожидало меня?

Вскоре я очутился в Новороссийске. Днем было сносно, а ночью приходилось постукивать зубами — даже шинель не согревала. Она уже порвалась, стала потертой, грязной. Хлопчатобумажное галифе лоснилось на коленях, гимнастерка так пропиталась пылью и потом, что казалось: только мыло понапрасну изведешь на нее, отстирать все равно не отстираешь. В сидоре, который я всегда таскал на себе, лежало маленькое полотенце, кружка с помятыми боками, ложка, сношенные чувяки и совершенно дырявые носки. Эти носки надо было бы выбросить, но я, не имея других, не расставался с ними: сапоги только жали, и расположившись где-нибудь на ночлег, я снимал их, разматывал портянки — надевал носки и чувяки. Сапоги я получил по личному распоряжению комдива — сразу после вручения мне ордена.

Новороссийск был разрушен, уцелели лишь отдельные дома. Они сиротливо стояли среди мрачных развалин, возвышавшихся над грудами разбитого кирпича, искореженных перекрытий, покосившихся лестничных маршей.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги