— Да нет вроде… Стирайте, конечно. Кто же виноват, что я заболела.
— Давайте чего, я вам постираю, — сказала Шура, переходя тоже на «вы». — Когда болеешь, потеешь, все мажется, а хочется чистое надеть, тело просит. Что я, не знаю? Где рубашка-то, какую малолетка спортила? Мне женщины наши рассказали, я удивилась, как так можно? Растишь их, паразитов, маешься, а вырастают, вытворяют черт-те что…
Вошла немолодая полная сестра и начала быстро и молча готовить банки. Больных было много, сестра, видно, считала, что перегружает себя, потому держалась хмуро и подчеркнуто утомленно. Мария, перевернувшись на живот, принялась собирать рубаху со спины на шею. Прошлый раз сестра ей заметила: «Сами поднимите, дамочка, рубашку. У меня руки холодные…» И равнодушно, выказывая, однако, и нетерпение, созерцала, как Мария, обмирая от слабости, пыталась вытащить из-под себя рубаху, чтобы обнажить спину. Брезговала, наверное, браться за пахнущее потом влажное белье.
«Рабочая гордость» — так, иронизируя, называла Мария в прошлой жизни чванную надутость, как бы обиду на весь свет неизвестно за что, встречавшуюся в последние годы в избытке у продавцов, слесарей-водопроводчиков, дворников и прочих представителей «сферы обслуживания». У медиков ей это пришлось увидеть впервые.
— Давайте помогу… — Шура ловко завернула ей рубаху, подала сестре полотенце со спинки кровати. — Накройте да оботрете после… Ох и худа, господи, еще в бетонщицы наладилась! К нам в диспетчерскую давайте, диспетчеров не хватает… Конечно, сутки дежурить, но все легче, чем с бетоном…
— Я механизмы эти тут впервые увидала… — возразила Мария. — Какой из меня диспетчер, вы что… И трудно, наверное, сутками не спать.
— И я дома швейницей работала. Нужда потребует, не то выучишь. Не спать — это трудно, но и к этому привыкаешь.
Шура выдвинула из-под кровати чемодан Марии.
— Вот я ночные рубашки простирну, накопились. В момент высохнут. Они не грязные, только затаскались, вы их меняете то и дело — мокрое на сухое. И эту рубашонку помою. У меня порошок хороший, здесь с этим не то что в наших краях. Стиральные порошки хорошие…
Собрала все и ушла, закрыла дверь. Сестра, поставив банки, села на соседнюю койку ждать, пока пройдет пятнадцать или сколько там необходимо минут. Чиркнула спичкой, прикуривая.
— Не курите! — зло сказала Мария. Это было уже чересчур. — У меня же воспаление легких, соображать надо! Идите на кухню, там курите.
По опыту знала, что резкий начальственный окрик действует на хама убедительней, чем просьба. Силу и право, что ли, чувствует?
— Извините… — произнесла сестра заискивающим голосом. — Забыла совсем. Устаешь, столько назначений — с ног валишься.
— Почитайте, как Чехов и другие русские врачи работали во время эпидемии холеры… — посоветовала Мария.
— Не те времена… И читать некогда.
Ушла. Стала на кухне разговаривать с Шурой. Наверняка искала сочувствия: ишь барыня, курить при ней нельзя! Шура смеялась чему-то.
А Мария слушала, как банки всасывают из глуби ее плоти застоявшуюся кровь, понужают активней двигаться, обменивать углекислоту на кислород, помогать попавшей в беду хозяйке…
Хоть и лежишь праздно, температуришь, но мозг, не приученный к бездействию, работает. Анализирует всякие, может и несущественные, мелочи вроде того, почему вдруг и Шура, которой своих дел хватает, запросто собрала Мариины постирушки, не ожидая особой благодарности. Представить невозможно, чтобы в Москве малознакомая и поныне соседка по лестничной площадке вдруг позвонит в дверь: «Я видела, к вам врач ходит. Давайте помогу что нужно сделать?»
То, что большинство семей теперь живет по отдельным квартирам, явление, конечно, радостное. Однако закрыл двери — и нет тебя для окружающих. Не только за помощью — за солью или за сахаром взаймы к соседям по площадке не сунешься, хотя раньше уж это было обычным делом. Немо, глухо закрыта обитая дерматином дверь, чернеет глазок. Что у соседей? Спят? Моются? Дерутся? Отдыхают? Плачут? Веселятся? Их право. Не лезь в чужую жизнь, в твою лезть не будут. Запер дверь — и вот уже нет нужды подавлять в себе то, что волей-неволей подавляли, живя на людях. Смалу и до смерти живя при тех же соседях по дому, по двору, улице, поселку. Живя на виду… Большинство матерей, дабы не осудили соседи, учили с малолетства детей «вести себя». А значит — подавлять в себе хама, негодяя, лжеца. Не мать, так соседка запросто сунет подзатыльник: «не груби», «не ври», «не бери не свое, попроси — дадут». А теперь нет мнения мирского, нет суда, обязательного для тебя. И вот поднимает голову гадюка, выращиваемая в обывателе независимым существованием в своих, лично ему принадлежащих, стенах. Жалит подвернувшегося под жало. Не созрел еще обыватель для замкнутого, обособленного житья. Для многого, незаслуженно дарованного, увы, не созрел…
В общежитии трудно, неудобно, шумно для отвыкшего от общего житья, зато вновь обучаешься естественному обхождению, обычной естественной манере: я — тебе, ты — мне. Это неизбежно, пока нас много на земле, и взаимовыгодно: в человеке не умирает природная доброта, привычка жертвовать для другого временем, силами, еще чем-то. В общем житье легче окоротить злого, усовестить жадного, подбодрить жалкого, высмеять ленивого. Люди инстинктивно ищут замену этому «общему житью» в турпоходах, «поездах дружбы», ищут братства с себе подобными…
Конечно, Мария помнила многое плохое из жизни окраины времен ее молодости. Было плохое, покалечившее жизнь и ей. Но окраина есть окраина. Туда во все времена общество выталкивало из городов накипь, больное… И тем не менее «общее житье» и там, скорей всего, сдерживало накал злого и преступного. У Кочновки тоже был свой нравственный кодекс, свое понятие о пределе допустимого. И уж точно, что за закрытыми дверями отдельных изолированных квартир все, что там происходило, приняло бы иные масштабы, более страшные, неудержные…
Мария больше не звонила Барылову, однако встречала его каждый день в конструкторском бюро. Видела, что его теперь тяготят эти встречи, и все же ее не оставляло мучительное желание выяснить, чем же она тогда обидела его, что сделала или сказала не так. Даже принималась несколько раз сочинять покаянную записку, но невозможность вручить эту записку адресату каждый раз останавливала. Стол начальника бюро стоял у дверей, в конце четырех длинных шеренг конструкторских кульманов, рядом с ним был фонтанчик с питьевой водой, то и дело толкался народ. Незамеченной с запиской не подойдешь.