На стене криво висело засиженное мухами зеркало. Глянул в него Гаврилка, и вдруг его осенила мысль. Схватил загрунтованную для письма доску и стал торопливо рисовать Георгия Победоносца, глядя на свое лицо. К танцу недели были готовы все шесть рисунков.
Пришел хозяин, хмурый, разбитый и злой, и всё кряхтел, разбираясь в мастерской.
— Ну что, готово? — спросил он.
— Готово, — весело ответил Гаврилка, подавая свою работу.
Хозяин взял, глянул, сделал широкие глаза, протер их, надел железные очки, опять поглядел, отодвинув рисунок, и вдруг побагровел:
— Да ты что же это? А?! Ты что же это свою поганую морду вздумал рисовать? А?..
— Дяденька, ребятишки куда-то икону дели, искал-искал, так и не нашел…
— А-а, так ты так!..
Гаврилка больно был наказан, проплакал всю ночь и думал, уткнувшись в подушку и глотая слезы: «Ладно, ежели бы в деревне, я б набил змей, всю мастерскую бы ими устлал… То-то бы ты повертелся…»
Наутро мастер велел Гаврилке, собираться и отвез его в деревню к учителю, который порекомендовал мальчика.
— Как хотите, не могу держать такого. Поглядите, чего он наделал, — везде свою морду понарисовал.
Учитель взял рисунки, поглядел и весело рассмеялся:
―Ну, Гаврилка, не беда, не горюй, из тебя будет толк. Надо, брат, только учиться, из тебя выйдет отличный художник.
Гаврилку на казенный счет определили в школу рисования. Потом он уехал учиться в академию, потом за границу.
Прошло много лет. К хате, что стояла над ставом, подъехал с вокзала человек в широкополой шляпе, с бледным лицом и в золотых очках. Это был известный художник Гавриил Иваныч Оскокин.
Поговорил он с обитателями хаты. Это были новые люди. Они тоже занимались извозом. Отец и мать художника умерли. Иван женился и перебрался на Кавказ. Сестры вышли замуж и уехали в другие деревни.
Вспомнилось художнику детство и показалось таким милым, таким светлым и далеким. Захотелось закрепить его, пожить воспоминаниями о нем.
Он достал краски и стал писать. И на холсте, как воспоминание о невозвратном прошлом, проступала хатка, белым пятном отразившаяся в неподвижной, неуловимой глазом воде, в которой голубело далекое небо, и опрокинутые старые-престарые вербы, и желтый осыпающийся обрыв, и темная плотина.
Эта картина потом побывала на выставках, и перед ней постоянно толпилась публика, потому что веяло от нее тихими ласковыми воспоминаниями о невозвратном.
1914 год
Последнее время на этом участке фронта в верховьях Дона стояло затишье. И вдруг на рассвете после тяжелой темной ночи раздался залп фашистской артиллерии. Второй, третий, — и пошла потрясающая пальба.
Что это! Наступление?.. По нашей линии всё напряглось в ожидании, в приготовлении к отпору. Всех — и бойцов, и командиров, и артиллеристов, и минометчиков, — всех, кто ни находился на линии фронта в окопах, в дотах и дзотах, и в тылу, поражала ничем не объяснимая вещь: фашистская артиллерия бьет не по нашим укреплениям, не по нашим огневым точкам, а по чистому полю, бьет по голому полю, которое раскинулось между нашей и вражеской линиями. Поле — пустынное. Кое-где темнеют голые кустики да виднеются небольшие ложбинки, а в них и котенок не спрячется. Но с потрясающей силой бьет фашистская артиллерия в чистое поле как в копеечку. Гигантские глыбы черной земли страшной тяжестью взлетают в черных облаках дыма и пыли, и после них зловеще дымятся глубокие провалы. Поле разворочено, как будто плуг нечеловеческой громады прошел по нему.