Они о чем-то залопотали между собой, и тот, который разбил яйцо, ухмыльнулся. Я прицелился в другого, потому что он был здоров и греб, но промазал. Они засмеялись.
Однако я не считал себя побежденным. Нельзя терять хладнокровия, подумал я и выстрелил еще раз. Пуля прожужжала так близко от гребца, что он даже подскочил. Тут уж он не смеялся. В третий раз я попал ему в голову, и он полетел за борт вместе с веслом. Для револьверного выстрела недурно. От каноэ меня отделяло ярдов пятьдесят. Негр сразу скрылся под водой. Не знаю, застрелил я его или же он был просто оглушен и утонул. Я стал орать и требовать, чтобы второй негр вернулся, но он сжался в комок на дне челнока и не отвечал. Пришлось мне выпустить в него остальные заряды, но все мимо.
Должен вам признаться, что положение мое было самое что ни на есть дурацкое. Я остался один на этом гиблом берегу, позади меня — болото, впереди — океан; после захода солнца стало холодно, а черную лодчонку неуклонно уносило течением. Ну и проклинал же я и доусоновскую фирму, и джэмраховскую, и музеи, и все прочее! Я звал этого негра вернуться, пока не сорвал голос.
Мне не оставалось ничего другого, как поплыть за ним вдогонку, рискуя встретиться с акулами. Я раскрыл складной нож, взял его в зубы и разделся. Едва войдя в воду, я сразу потерял из виду каноэ, но плыл я, по-видимому, наперерез ему. Я надеялся, что негр, страдая от укуса, не сможет управлять рулем, так что лодка будет плыть все в том же направлении. Вскоре я снова ее увидел, примерно к юго-западу от себя. Закат уже потускнел, сгущались сумерки. На небе проглянули звезды. Я плыл, как заправский спортсмен, хотя ноги и руки у меня скоро заныли.
Все-таки я догнал каноэ, когда звезды усыпали все небо. Когда стемнело, в воде появилось множество каких-то светящихся точек, сами знаете, фосфоресценция. Порой у меня даже кружилась от нее голова. Я не мог разобрать, где звезды и где вода и как я плыву, вверх головой или вверх ногами. Каноэ было черное, как смола в аду, а рябь на воде под ним — как жидкое пламя. Я, конечно, побаивался лезть через борт. Надо было сначала выяснить, что будет делать этот негр. Видимо, он лежал, свернувшись клубком, на носу, а корма вся поднялась над водой. Лодка медленно вертелась, будто вальсировала. Я схватился за корму и потянул ее вниз, думая растормошить негра.
Затем я взобрался в лодку с ножом в руке, готовый к броску. Но негр даже не шелохнулся. Так я и остался на корме маленького каноэ, а течение несло его в спокойный фосфоресцирующий океан; над головой были сплошные звезды, а я сидел и ждал, что будет дальше.
Много времени прошло, прежде чем я окликнул негра по имени. Но он не ответил. Я сам был до того измучен, что боялся к нему приблизиться. Так мы и плыли. Кажется, я раза два вздремнул. Когда рассвело, я увидел, что негр уже давно мертв, весь распух и посинел. Три яйца эпиорниса и кости лежали посредине челнока, в ногах у мертвеца — бочонок с водой, немного кофе и сухарей, завернутых в номер кейптаунского «Аргуса», а под телом — жестянка с метиловым спиртом. Весла не было, и я не нашел ничего, чем его заменить, если не считать этой жестянки, и решил плыть по течению, пока меня не подберут. Осмотрев тело, я поставил диагноз: укус неизвестной змеи, скорпиона или сколопендры, — и выбросил негра за борт.
После этого я напился, поел сухарей, а затем осмотрелся вокруг. Когда человек ослабевает так, как я ослабел тогда, зрение у него, вероятно, притупляется; во всяком случае, я не видел не только Мадагаскара, но и вообще никакой земли. Я разглядел лишь удалявшийся к юго-западу парус, очевидно, это была какая-то шхуна. Но сама она так и не показалась. Наступило утро, солнце уже поднялось высоко в небе и начало меня припекать. Господи! У меня чуть мозги не сварились. Я пробовал окунать голову в воду, а потом мне попался на глаза номер «Аргуса»; я лег плашмя на дно и накрылся газетой. Замечательная вещь — газета! До того времени я ни одной не дочитал до конца, но, удивительное дело, когда человек остается один, он способен дойти бог весть до чего. Я перечел этот окаянный старый «Аргус», кажется, раз двадцать. Смола, которой было обмазано каноэ, дымилась от зноя и вздувалась большими пузырями.
Течение носило меня десять дней, — продолжал человек со шрамом. — Когда рассказываешь, выходит, будто это пустяк, верно? Но каждый день казался мне последним. Наблюдать за морем я мог только утром и вечером: такой был вокруг нестерпимый блеск. После первого паруса я три дня не видел ничего, а потом на судах, которые мне удавалось заметить, не видели меня. Примерно на шестой вечер меньше чем в полумиле от меня проплыл корабль; на нем ярко горели огни, иллюминаторы были открыты — весь он был точно огромный светляк. На палубе играла музыка. Я вскочил и долго вопил ему вслед… На второй день я продырявил одно из яиц эпиорниса, по кусочкам очистил его с одного конца от скорлупы и попробовал его; к счастью, оно оказалось съедобным. Оно оказалось с легким привкусом, — не испорчено было, нет, а просто напоминало утиное. На одной стороне желтка было круглое пятно, около шести дюймов в диаметре, с кровяными прожилками и белым рубцом лесенкой; пятно показалось мне странным, но в то время я еще не понял, что оно значит, да и не мог быть особенно разборчивым. Яйца мне хватило на три дня, я ел его с сухарями и запивал водой из бочонка. Кроме того, я жевал кофейные зерна — как укрепляющее. Второе яйцо я разбил примерно на восьмой день и — испугался.
Человек со шрамом умолк.
— Да, — сказал он, — там был зародыш. Вам, вероятно, трудно этому поверить. Но я поверил, ведь я видел его собственными глазами. Это яйцо пролежало в холодной черной грязи лет триста. Тем не менее ошибиться было невозможно. Там оказался… как его?.. эмбрион, большеголовый, с выгнутой спиной; в нем билось сердце, желток весь ссохся, внутри скорлупы тянулись длинные перепонки, которые покрывали и желток. Получилось, что я, плавая в маленьком каноэ по Индийскому океану, высиживал яйца самой крупной из вымерших птиц. Если б старик Доусон это знал! Такое дело стоило жалованья за четыре года… Как по-вашему, а?
Но еще до того, как показался остров, мне пришлось съесть это сокровище, все до последнего кусочка, и черт знает, до чего это было противно! Третье яйцо я не трогал. Я просматривал его на свет, но при такой плотной скорлупе трудно было разобрать, что там внутри; и хотя мне казалось, будто я слышу, как пульсирует кровь, может быть, у меня просто шумело в ушах, как бывает, когда приложишь к уху морскую раковину.
Затем показался атолл. Он как бы всплыл из воды вместе с восходящим солнцем, неожиданно, совсем рядом. Меня несло прямо к нему, но когда до него осталось меньше полумили, течение вдруг свернуло в сторону, и мне пришлось грести изо всех сил рукам и и кусками скорлупы, чтобы попасть на острова. И все-таки я добрался. Это был самый обыкновенный атолл, около четырех миль в окружности; на нем росло несколько деревьев, бил родник, а лагуна так и кишела рыбой, главным образом губанами. Я отнес яйцо на берег, выбрав подходящее место, — достаточно далеко от воды и на солнце, чтобы создать для него самые благоприятные условия; затем вытащил на берег каноэ, целое и невредимое, и отправился осматривать остров. Удивительно, до чего тоскливы эти атоллы! Как только я нашел родник, у меня пропал всякий интерес к острову. В детстве мне казалось, что ничто не может быть лучше и увлекательнее, чем жить Робинзоном, но мой атолл был скучен, как сборник проповедей. Я ходил по нему в поисках чего-нибудь съедобного и предавался раздумью; но, уверяю вас, еще задолго до того, как кончился этот первый день, меня уже одолела тоска. А ведь мне очень повезло; едва я высадился на сушу, погода переменилась. По морю, с юга на север, пронесся шторм, краем захватив остров; ночью пошел проливной дождь и завыл ветер. Каноэ сразу перевернулось бы, уж это как пить дать.
Я спал под каноэ, а яйцо, к счастью, лежало в песке, в стороне от берега. Первое, что я тогда услыхал, был такой грохот, словно на днище обрушился град камней; меня всего обдало водой. Перед этим мне снилось Антананариво, я сел и стал звать Интоши, чтобы узнать у нее, какого черта там шумят, протянул было руку к стулу, на котором обычно лежали спички, и тут только вспомнил, где я. Фосфоресцирующие волны катились прямо на меня, словно хотели меня поглотить, кругом было темно, как в аду. В воздухе стоял сплошной рев. Тучи висели над самой моей головой, а дождь лил так, будто на небе началось наводнение и кто-то вычерпывал воду, выливая ее за край небосвода. Ко мне приближался огромный вал, извивающийся, как разъяренная змея, и я пустился бежать. Затем я вспомнил о лодке, и как только вода с шипением отхлынула, помчался к ней, но она уже исчезла. Тогда я решил посмотреть, цело ли яйцо, и ощупью добрался до него. Оно было в безопасности, самые бурные волны не могли докатиться туда; я уселся рядом с ним и обнял его, как друга. Ну и ночка это была, господи боже ты мой!
Шторм улегся еще до утра. Когда рассвело, от туч уже не оставалось ни клочка, а по всему берегу были разбросаны обломки досок, так сказать, останки моего каноэ. Но теперь мне хоть нашлась какая-то работа. Я выбрал два дерева, росших рядом, и соорудил между ними из остатков лодки нечто вроде шалаша для защиты от штормов. И в этот день вылупился птенец.
Вылупился, сэр, в то время, когда я спал, положив голову на яйцо, как на подушку! Я услыхал сильный стук, меня тряхнуло, и я сел, — конец яйца был пробит, и оттуда выглядывала забавная коричневая головка.
«Ну-ну! — сказал я. — Добро пожаловать!»
Птенец понатужился и вылез наружу.
На первых порах он оказался славным и дружелюбным малышом величиной с небольшую курицу, совсем как любой другой птенец, только покрупнее. Он был грязно-бурый, покрытый какими-то серыми струпьями, которые вскоре отвалились, открыв редкое оперение, пушистое, как мех. Трудно передать мою радость, когда я его увидел. Робинзон Крузо и тот не был так одинок, как я, уверяю вас. А тут у меня появился такой забавный товарищ.
Птенец смотрел на меня и мигал, поднимая веки кверху, как курица, потом чирикнул и сразу принялся клевать песок, как будто вылупиться с опозданием на триста лет было для него сущей безделицей.
«Привет, Пятница!» — сказал я; еще в каноэ, увидев, что в яйце развивается зародыш, я решил: если птенец вылупится, он, конечно, будет назван Пятницей. Меня немножко беспокоило, чем я его буду кормить, и я дал ему кусок сырого губана. Он проглотил его и снова разинул клюв. Это меня обрадовало: ведь если бы он при подобных обстоятельствах оказался чересчур разборчив, мне пришлось бы в конце концов съесть его самого.
Вы не можете себе представить, каким занятным был этот птенец эпиорниса. С первого же дня он не отходил от меня ни на шаг. Обычно он стоял рядом и смотрел, как я ловлю рыбу в лагуне; я делился с ним всем, что мне удавалось выудить. И к тому же он был умницей. На берегу, в песке, попадались какие-то противные зеленые бородавчатые штучки, похожие на маринованные корнишоны; он попробовал проглотить одну из них, и ему стало худо. Больше он на них даже и не глядел.