Да только с утра весь лагерь ни о чем, кроме двери выбитой, и не говорил. А на Гота смотреть было страшно. Будто и вправду командир всерьез задумался, а не прислушаться ли к совету Зверя о том, что стрелять надо в голову.
И то, что останется, сжечь.
Для верности.
Пижон бы добавил от себя, что потом имеет смысл еще и пепел развеять. Или утопить. Лучше утопить, потому что с небом Зверь как-то повязан. Он бы добавил. Да никак не получалось поверить в то, что Азамат и вправду опасен. Он ведь свой. Он лучше всех. И даже если он убивать пойдет, уж кого-кого, а Азата Рахматуллина он не тронет.
Жизнью он был обязан Готу Именно Гот, «смотрящий в небо», не дал провалиться в тоннель, не позволил сорваться в безоглядное, убийственное бегство.
Жизни той осталось, правда, с воробьиный нос. Хорошо, если пара часов. Зато сознание не меркнет и пламя не ревет за спиной. А то, что стены качаются и болит все, что может болеть, так это ты, Зверь, сам виноват. Кто заставлял двери выламывать? Человек, такое учинив, там же, не сходя с места, и помер бы. А ты живешь пока. Вот и радуйся.
Он и радовался.
Да уж.
Никогда не думал, что умрет так. Знал, что огонь принесет смерть, но был уверен, что огонь этот настоящий. Не призрак, рожденный воображением, а реальное, живое пламя. А, впрочем, не все ли равно, в каком огне сгорать?
– Я не знала, что ты так легко сдаешься, – сказала она. Голос улыбался. И Зверь невольно улыбнулся в ответ. Знать, что она есть. Слышать ее… Она присела на край постели. Видеть ее…
– Ты изменилась.
– Ты тоже. Время идет, а я всего на месяц младше. Забыл?
– Нет. Но я убил тебя.
– Экий ты, право, неделикатный. – Она рассмеялась. – Нет, чтобы как-нибудь помягче. Ну там: «ты умерла», например.
Ничего смешного в поправке Зверь не видел. Но снова не сдержал улыбки. Только потому, что улыбалась она.
– Я не могла не измениться, Олежка. Ты же сам заставлял меня взрослеть. Не забывал ни на секунду. Ты сам представлял, какой я стала бы в пятнадцать лет. И в шестнадцать… Помнишь, на шестнадцатилетие ты в первый раз изменил мою прическу?
– У тебя была коса.
– Да. Как я мечтала от нее избавиться! – Она тряхнула головой, черные волосы разлетелись облаком. – Родители не разрешали. А ты… несколько штрихов карандашом, и готово. Я всегда говорила, что у тебя есть вкус. Во всяком случае, все твои идеи мне нравились. И платья. – Она соблазнительно выгнулась, выставив грудь, глянула искоса. – У меня гардероб больше, чем у любой живой женщины. Ты мог бы стать художником. Или дизайнером.
– Или музыкантом. Или программистом. Или пилотом. Или… да кем угодно! – Зверь поморщился. – Я стал убийцей и начал с тебя.
– Не жалеешь?
– О чем? О твоей смерти? Ты сама знаешь, что «жалеть» – очень мягко сказано. Обо всех других смертях – нет. Ты меня исповедовать пришла?
– Эх, Олег-Олежка, – укоризненно сказала она. – А имя мое тебе даже мысленно произнести страшно?
– Мне не страшно. Я просто не помню, как это делается.
– У-у, – Маринка издевательски сморщила нос. – Убийца, – протянула грозно. – Ты свое-то имя когда в последний раз вспоминал?
– Меня зовут Зверь.
– Это ты магистру рассказывай, как тебя зовут. Называют, я бы сказала. Зверь… – Маринка осторожно погладила его по волосам. Скользнула пальцами по лицу. – Страшный Зверь. Ты, чем двери ломать, лучше бы побрился. Что, сил нет? Вот то-то же.
Она смеялась, а Зверь тихо таял под ее прикосновениями. Расплывался пластилином на солнышке. Маринка не бред. Бредом был огненный тоннель. А она – настоящая.
Она была только голосом, когда он сгорал вместе со своим домом. Одним только голосом, который заставил встать и идти. Последней жизнью в резерве, остатками сил, которых хватило на то, чтобы спастись.
Сейчас она здесь вся. Ее голос. Ее тело.