Отдельно расскажу о последнем разговоре с Молодым, весьма примечательном. Он вдруг сказал: глаза и уши есть не только у стен, они и здесь есть, а я не сумасшедший, знаю, о чем говорю. Кстати, добавил он, вы тоже не очень-то рассчитывайте на откровения профессионального разведчика: о, абсолютная искренность только у дураков. А мы, нелегалы, живем двумя или большим количеством биографий: официальной, легендой и реальной, я сам не знаю, какая сейчас из них у меня и какая жизнь в моем будущем. Я спросил: почему вы избрали именно меня для откровений? Честно? — мне все равно, все вы мне едины: жизнь нелегала не измеряется ни временем, ни качеством собеседника. Помолчал и добавил: ладно, попробую сформулировать лучше и приличней, как обычно говорят в вагоне дальнего следования, когда ты уверен, что сосед по купе выйдет на какой-то станции, не спросив твоего имени и не сказав собственного. Вы мне просто «показались», извините за прямоту; сыграла роль беседа у Аграновича. Вам обидно? Я профессиональный журналист, было ему в ответ, и у нас свои секреты и способы работы: привыкаем. Он погрустнел: руководство приостановило вашу работу, но я до сих пор не знаю, почему. Где и чем наследил? — языком, делом, мозгами? Мне по-человечески обидно и досадно. А то, что выбор мой пал на вас: судьба. И хитро рассмеялся. Вы — чему улыбаетесь? Мой шеф не знает о наших встречах и, надеюсь, так и останется в неведении; вас это страшит или увлекает? Я ответил откровенно: боюсь. Он спокойно заметил: правильно делаете. Мы простились.
В конечном итоге у меня дома образовалась пачка исписанных страничек с нетленным содержанием. Об этой папке и о встречах с Молодым я решительно никому не говорил: ни жене, ни Багряку, ни закадычным друзьям. Такое решение было продиктовано мне природной осторожностью и рассудительностью, я понимал, что у меня в руках мина с часовым механизмом, способная в любой момент «рвануть», причем, не по моей воле. Исключение сделал только для нового главного редактора «Комсомолки», сменившего Бориса Панкина. Отдав ему папку, перевязанную бантиком, я кратко сказал (мы были с ним знакомы давно, он начинал у нас замом): Лева, даю тебе на хранение свои журналистские записи, если хочешь, просмотри их, но большого удовольствия из-за моего почерка ты не получишь, тем более что там много символов, которые без меня трудно расшифровать. Я точно «просчитал» ситуацию. Лев сунул папку в один из своих многочисленных ящиков, не раскрыв ее, и забыл о ней на долгие годы, пока я сам о папке не вспомнил. Бог меня простит, учтя время, в котором мы жили.
Вернусь, однако, к встречам с Молодым.
Главное: беседы были нам воистину всласть. И ему откровенничать, и мне услышать исповедь грешника. Правда, не ведаю, что испытывает священник, отпуская грехи, но что ощущает журналист, я теперь знал. Мне почему-то было очень горько и больно за моего собеседника: его душевное одиночество способно было любого потрясти. Нет нужды описывать процедуру и форму наших разговоров, все это по сути видно и узнается по самой повести. О самом первом разговоре я все же скажу читателю. В нем Молодый изложил мне некие условия для будущих бесед. Прежде всего, сказал он, как и на Лубянке, ничего не записывать — раз. Второе: желательно (он употребил мягкий вариант запретительства) полностью доверять мне, независимо от того, правдиво ли звучат мои слова, аргументы и логика, это важно не столько мне, сколько вам и вашей публикации, если она будет. Поверьте, добавил после паузы, дав мне переварить услышанное, я не буду лгать, но «наши порядки» специфичны, я знаю их лучше вас. И последнее: вы узнаете разные имена и цифры — как быть с этим? Отвечаю на незаданный вопрос: запоминайте и после расставания дуйте домой и записывайте. Ошибетесь? — не беда, это не страшно, наша работа не математические или физические формулы, наша наука бытовая, в ней важен принцип, а не скрупулезность. Напутаете в цифрах? — на пользу. Назовете Иванова Сидоровым? — они и так останутся живы и себя все равно узнают, зато прицепиться к ним никто не сумеет. Вы все поняли? Понял, сказал я, например, фамилию вашего миллионера я услышал с буквой «с», можно писать, как я слышу или как на самом деле? Он сказал: повторите вопрос. Я ответил: «Лансдейл» или «ЛонГсдейл»? Лишь бы в печь полез — полная вам свобода. Позвольте, тихо воскликнул я (если уместно восклицать шепотом), я буду писать «документальную» повесть, а придумать каждый лучше меня умеет! Вы очень интересный человек, улыбнулся Молодый, у вас как раз и получится больше документальности, чем у рисующих с натуры художников-реалистов, одно примитивное вранье. Лично я предпочитаю Шагала и Пикассо, самых ярких документалистов, по крайней мере, для моей родной профессии. Вы понимаете меня и наши профессиональные мозги и психологию? Вот об этом и пишите. Если у вас получится.
Забегая вперед и угадывая вопрос читателя, скажу сразу: в повести не слепок, не маска, которые делают скульпторы, лепя живую натуру. В процессе бесед я сделал самое существенное для литератора открытие: мой герой никогда и никому не говорил и не скажет правды о своей профессии, о себе и о своем прошлом. Он — терра инкогнита, творческий человек, живописно рисующий собственную судьбу. Отсюда я принял ответственное решение: если он видит себя таким, я либо волен изобразить героя, как он мне представляется, независимо от истины, то есть сыграть в его игру, либо оставить себе право и свободу отказаться. Простор для фантазии и действий, приближенных к реальности, пока мне пришелся по душе и по силам. Разве не так писали классики (которым я в подметки не гожусь!) свои замечательные повести, «переворачивая» прототипы по собственному представлению.
Таков должен быть по моему мнению «детектор правды», то есть закон повествования. Позже я еще расскажу читателю, какие эпизоды придумал и домыслил к рассказанному моим героем, буквально влезая в его психологию и в состояние, как если бы сам был Кононом Молодым. Самое поразительное заключается в том, что много времени спустя, когда уже была опубликована повесть, на читателя хлынул поток воспоминаний о Молодом: бывшие его коллеги или едва с ним знакомые люди стали лихо цитировать придуманные мною эпизоды и истории, как рассказанные им самим Кононом Трофимовичем. Это были публикации под видом откровений Молодого в минуты расслабленности, да еще снабженные пошлыми «дамскими» подробностми о победах разведчика вовсе не на том фронте. Обижаться? Качать права? Пустое это дело. Правда, одному из «очевидцев», не удержавшись, позвонил домой: вы можете показать мне, если не возражаете, записи рассказов Молодого, сделанные вами лично? Конечно, было в ответ, я сейчас поищу в архивах (!) и тут же отзвоню вам. До сих пор жду звонка, десять лет миновали. Бог им судья. И они лгали читателю, но и я не безгрешен перед вами, домысливая и «обогащая» своего героя по моему подобию и по здравому смыслу; разница была лишь в том, что я цитировал себя, а они — пользовались вторичным сочинительством (как жевать уже пережеванное). Ложь, сопутствующая жизни и судьбе профессионального разведчика. Суета сует.
Многие разведчики, будучи людьми достойными и честными, чаще не реальную жизнь проживали, а легенду, кем-то сочиненную или собственного производства. Именно это важное отрытие я сделал для себя, садясь писать документальную повесть о великом и несчастном своем герое. И это произошло, — когда, как вы думаете, — через год после ухода Молодого из жизни? Нет: через пятнадцать. Именно пятнадцать лет написанная повесть «Профессия: иностранец» терпеливо выжидала своего часа, спрятанная не только от постороннего глаза, но даже от самого своего автора, то есть — от меня.
Но обо всем этом чуть позже, а пока о криминальной истории, лично со мной происшедшей. Долго раздумывал, стоит ли ворошить прошлое, если семнадцать лет я молчал, полагая самооправдательное повествование делом, лежащем на уровне, которое ниже собственного достоинства. И решил — пора: детектор правды! Тем более что моя личная история сыграла важную роль в рождении повести. На всю эту ситуацию я дал предвиденную реакцию, заработав инфаркт, называемый трансмуральным. В реанимацию мой старшенький передал записку: «Валюшка! Держись, пожалуйста, Бога ради. Вспоминай одно хорошее, только хорошее, как я сейчас вспоминаю. Все минует. Главное — держись, братишка. Целую тебя, Толя».
Удержусь в рамках приличия и без сведения счетов, весьма кратко: образовалось окно из двухлетней невозможности публиковаться. Многие литераторы переживали вынужденное молчание по разнообразным причинам: личным (болезнь, интриги, семейные невзгоды), политическим, творческим и даже криминальным. Выбираю последнее вкупе с интригой. Подробностей не ждите по банальной причине: противно прежде всего мне, да и читателю тоже. Дотошному из таковых не сложно докапаться до истоков, а уж затем разочароваться: не будет там ни попытки «уйти» за кордон, ни убийства, ни конфликта с главным редактором, ни цензурного прокола в газетном материале, ни уголовного суда. Сплошная и «нормальная» для тех времен муть и глупость. А всем шептунам, сплетникам, торжествующим (и логику утратившим) напомню Сенеку: «Смерть иногда бывает карой, чаще — даром, а для многих — милостью».
Таким способом я сохраняю ситуацию туманной в типичном варианте, связанном с тематикой: какая ж может быть повесть о разведчике без тайны, даже на ровном месте? Итак, образовалось творческое окно, которое я обязан был заполнить работой в стол. Так часто случалось с российскими литераторами: ситуация, бывавшая и до революции, и много позже, и сегодня не в диковинку. Можешь не писать — не пиши, а если не можешь не писать? — регулярно «царапай» для тренировки пера и мозгов. Усохнешь на корню.
Год тогда стоял 1982-й. В тот год умер Брежнев, пришел стоящий первым у его гроба, а после него второй, тоже первым стоящий у гроба второго, за ним третий, первым стоящий у гроба третьего. Алгебры не было, жили арифметикой: раз, два, три, четыре. Для развития моего сюжета важно то, что исчез с политического поля Семичастный, много лет назад тормознувший материал о Кононе Молодом. Я тут же понял: можно рискнуть и написать повесть! Но: материал был у нашего бывшего главного «Комсомолки», который давно перебрался замом главного «Литгазеты». Тогда я собрал Багряков, во всем им признался, и Ярослав взял на себя обязанность заполучить заветную папочку. Задача осложнялась тем, что Лева Корнешов неожиданно стал писать в соавторстве с кем-то шпионские рассказы (ничего себе — совпадение!), а — вдруг?! Представьте себе, Слава Голованов без усилия добыл папку с бантиком, девственно сохранившуюся в новом ящике другого кабинета и другого здания: наш Лев спокойно вручил Ярославу клад, даже не развязав бантика: не в том дело, что он не воспользовался чужим материалом, такого мы даже предположить не могли, он уберегся от соблазна, что очень важно знать про себя творческому и честному человеку. Кстати, много времени спустя, когда Лев уже работал главным еженедельника «Неделя» (7 ноября 1988 г.), с его подачи спецкор газеты взял у меня интервью, в котором удалось впервые и всего однажды публично рассказать о моих тайных встречах с Молодым.
Не придумаешь!
Вскоре я уехал в Дом творчества писателей «Внуково», где в ту пору жил и работал. Это место стало для меня убежищем, разумеется, не от правоохранительных органов, а от безделия и во имя душевного самоохранения. Там я и начал писать Багрякскую «Фирму приключений», за месяц ее «прикончив». Без перерыва перешел на «Профессию: иностранец». Дело пошло резво и ладно: через два с половиной месяца явилось на свет нечто, пока еще не имеющее названия; имя повести родилось позже, когда рукопись была отправлена редактором «Знамени» Григорием Баклановым в набор. Думаете, это случилось сразу и просто? Не тут-то было! Так начинается новая эпопея, связанная с публикацией вышеупомянутой работы.
Первое и печальное, о чем я должен вам сказать: Конона Трофимовича уже не было на свете. Я оказался единственным обладателем бесценных рассказов легендарного человека, о чем забывать мы с вами не можем. Своеобразное завещание Молодого, невольно (или вольно) меня избравшего на роль исполнителя своего последнего желания, меня и смущало и обязывало: уже не материал, а готовая повесть лежала передо мной, за которую я в ответе перед нынешним обществом и перед будущим. Я отчетливо понимал, что в условиях начавшейся перестройки никакое «ведомство», никакой издатель пока еще не позволят мне обнародовать готовую рукопись. Прежде всего следовало ее сохранить! Мог я, конечно, спрятать повесть, да так, чтобы самому было ее трудно найти, и не позволять о ней думать. Но как?
Один экземпляр я отдал на хранение кинорежиссеру Алексею Герману. Повесть ушла к нему, как в несгораемый сейф, а под моей черепушкой уже зашевелился маленький гнусненький червячок тайной надежды: когда-нибудь Алексей, прочитав повесть, захочет делать документально-художественный фильм. Какая точная могла бы родиться у нестандартного и, если угодно, гениального Германа картина о Лонгсдейле-Молодом! Увы, грезы не сбылись, не прошел мой номер. Алексей Юрьевич, думаю, даже не читал, а разве что пролистал первые странички повести и не «заболел» моим сюжетом. Правда, примерно на ту же тему снял позже пронзительную «Хрусталев, машину!». Но за целостность рукописи я был спокоен.
После этого я решился: приехал к Диме Биленкину и положил ему на стол рукопись (третий экземпляр засунул во Внуково под кровать: конспиратор!). Диму попросил пустить вкруговую по Багрякам. Повесть называл тогда вычурно: «Прометей ХХ века». (Сам в ужасе сейчас: ну и вкус!) Что ты таинственно подкладываешь мне? — спросил Дима. Это Багряк, ответил я. Через сутки Дима позвонил мне: я не вижу Багряка, а вижу тебя, причем, не понимаю, откуда ты взял материал для прекрасной работы, что ты хочешь? Благословения на подпись, ответил я: именем Багряка обозначить автора повести. Когда все прочитали, собрали консилиум. Мои коллеги, увидев автором П. Багряка, не выразили удивления. Кто будет печатать, ты сможешь сам получить визу Комитета, учитывая твою ситуацию? Работа вам нравится, спросил я. Ничего, ответил Ярослав, название зачем библейское? Вмешался Дима: будет вам разыгрывать Валеру! Повесть получилась замечательная, но как он сумел написать ее на куцем материале (единственный, кто вспомнил о давних визитах нашей пятерки на Лубянку), я просто не понимаю. Витя Комар добавил: время публикации и вправду ХХI век, в нашем не пойдет, к тому же здесь менее четырех печатных листов. Два с половинкой, заметил профессионально Славка. Володя Губарев, до сего момента загадочно молчавший, сказал: я найду издателя и получу визу. Возражения против авторства Вали не имею, повесть по теме не Багрякская. Дима немедленно согласился: она и по стилистике не наша, а Валеркина. Лады? — подвел итог обсуждению Вовка Губарев.
Ему я и вручил экземпляр.
Одного до сих пор не понимаю: зачем? На что надеялся? По дороге, на лестнице мы всегда умны, рассудительны, полны оптимизма.
Это было в 1984-м. Ближайшие два года Володя Губарев от ответов на мои вопросы о судьбе повести уходил: в пресс-центре Комитета спецкомиссия разбирается. Есть сомнения? Нет, я не знаю: молчат, работая кропотливо, проверяя каждое слово, запятую в рукописи, и в какой степени повесть соответствует действительности и целесообразности. Моя работа о космосе лежала два месяца. Но не год! — воскликнул я; может, дашь телефончик, я с ним поговорю? Тебе не стоит вмешиваться в «процесс». В своем деле они доки-академики. Все.
Сразу скажу: мои Багрячки отнеслись к моей личной и непростой драме максимально лояльно, с сочувствием, но публичности в защите меня и моей чести избежали. Это сделали Александр Борин и Аркадий Ваксберг, работая не со мной в «Комсомолке», и не являясь моими соавторами по Багряку, а трудясь в «Литертурной газете»: рванули на себе тельняшки и рискнули громко сказать, как и могли бы сделать коллеги-друзья. Глаза Багрячков смотрели мимо моих глаз (кроме благородного Димы Биленкина). Впрочем, я далек от упреков. Просто узы, творчески связывающие Багряков, оказались по-человечески не такими, как могли быть. Прочности не хватило. Однако, ни о каких претензий к единоверцам по творческому процессу даже речи быть не может у меня. Для оправдания всегда требовалось умение человека говорить кратко в изложении мотивов: верю! А вот для обвинения можно и без доказательств обойтись и без экономии времени, а только одним качеством управиться: многословием; простым Станиславским «не верю» в жизни не получается, жизнь не театральная сцена, здесь нужны глаза в глаза.
Тем не менее, я признателен именно Багряку, который фактом своего существования позволил мне не прервать дыхания, сохранить возможность писать и даже публиковаться (правда, не под своим именем, а под Багрякским). Кстати, в нашем содружестве никогда не было бытовых ссор (кроме творческих), и «мальчишники» мы устраивали, пока был Дима, а после него довольно скоро иссякли. Сначала ушли темы, потом уплыла фантазия и поубавились силы: возраст. Дети выросли, пошли внуки. Правильно ответил однажды на мой вопрос профессор Вотчал (почему мне, еще не старому человеку, скучно жить?): происходит нормальный процесс умирания организма, но только не надо грустить, мой молодой друг.
Как нам, Багрякам, не грустить, если мы становились разными, что сразу ощутили эту зловредную разность? Не о деньгах речь, не о должностях, даже не о здоровье: интересы появились несостыкованные, несовместимые. Примеры приводить нет резона, доказывать — тоже. Посмотрите на наше общество, в котором мы живем, и найдете все доказательства и смысл в моих словах. Багряк не подал в суд на развод, остался как если бы в «гражданском браке»: хочешь — живи вместе, хочется разбежаться по разным квартирам — беги. Понятно, о чем я говорю? Мы хорошо поняли: больше никогда мы не сварим одну кашу на всех.