Когда он уходил в свое опасное предприятие, товарищи говорили ему:
— Рябов, ты бы крест снял: может, как выскочит.
А он отрицательно покачал головой.
С крестом он расстаться не мог.
И чем дальше уходил он в глубь Манчжурии, тем большее значение приобретал в его теперешней жизни этот небольшой тусклый медный крестик.
Все кругом было чужое, и степи, и люди, и деревни, и реки, и леса, и горы. Каждая песчинка в степи была чужая.
Все чужое! Даже небо, даже солнце!
Иногда ему казалось, что своего в нем осталось только душа да этот крест.
Крепко тогда прижимал он крестик к груди… На глазах выступали слезы.
Он решил заночевать в фанзе.
Солнце ушло за горы. В фанзе заметно потемнело, а скоро и совсем стало темно. И в степи тоже было темно.
Тяжелые колеса орудий уже грохотали где-то далеко, словно орудия провалились сквозь землю и с каждым мгновением проваливались все глубже.
Рябов лег на кан навзничь, заложив руки за голову.
У него не было никакого оружия, кроме небольшого ножа. Нож этот он держал всегда в рукаве курмы.
Так, обыкновенно, носят ножи китайцы.
Чтобы не мешал нож, он вынул его из рукава и положил сбоку около себя на кан.
Ни один звук не доходил теперь в фанзу извне, словно Рябов погрузился в могилу. В темноте перед ним слабо белела только бумага на окнах.
Рябов закрыл глаза. Весь день он был на ногах и весь день в тревоге. Правда, и теперь еще мог набрести на фанзу какой-нибудь неприятельский разъезд.
Но Рябов мало об этом думал.
Соображение о разъезде выплыло в сознании смутно и неясно, как отголосок прежних страхов и опасений, и потонуло в душе, опустилось куда-то глубоко на дно, как тяжелый камень.
За сегодняшний день он страшно устал и намучился. И когда он вытянулся на кане во весь рост, через секунду он испытывал такое состояние, будто и сам он вместе со всеми своими страхами опускается куда-то глубоко-глубоко в тишину, в покой, в безмолвие. Веки сами собой наползли на глаза.
Кругом было тихо.