— Я на фронте был, — буянил Лапоть, размахивая руками, — из окружения два раза выходил, в блокаде Ленинграда голодовал. А еще до тюряги в киевском «Динамо» мячи катал. Первый хавбек на всю Украину!
— Катал, катал, — дразнил Юрченко хмуро, — срока катал: «Зима-лето, зима-лето, зима-лето — сроку нету…»
— А кто московскому «Спартаку» летом 46-го вкатил в ворота семь мячей? Я — Алексей Лаптев.
— Неужто забил? — глумился Юрченко. — Жопой али пузом?
Внезапно погас свет.
— А вот ты сейчас увидишь, чем я забивал, — в слепой непроглядности прошептал Лапоть.
— Зарезать хочешь? Так режь, Лешка. Режь! Вот я! — крикнул Юрченко сорванным голосом.
Как потухла неожиданно, так в сей же миг вспыхнула электрическая лампочка, осветив Юрченко. Никола сидел на кровати Иосифа Аркадьевича, держа рукой подушку для защиты. В другой — поблескивало жало длинного лезвия.
Лапоть выгнулся по-кошачьи у стола, направив вперед два ножа. Не помня себя, Миша кинулся между ними и крепко схватил Лаптя за локти. Дверь распахнулась. Вбежал парень, стоявший на «атасе», быстро обезоружил одного и другого.
— Пошутили! Хватит — баста! Обезличиваетесь перед фраерами! — укоризненно молвил он, внимательно приглядываясь к своим хозяевам.
— Что это мы, Никола? — спросил Лапоть, убирая с побледневшего лица ненужную ухмылку.
— Пойдем, Лешка! — накуксился Юрченко.
Когда Миша выбрался в коридор, он наткнулся на стоящих в обнимку Юрченко и Лаптя. Те расцеловались взасос так, что скрипнули зубы о зубы. Хлопнули по ладоням и разошлись в разные стороны.
«Кровинка моя, Женюра!
Мы все покуда живы, здоровы. Шибко скучаем по тебе. С отцом я вроде поладила. Он тверез даже по выходным. О тебе сокрушается. Переиначился Василий Степанович. В семье, слава Господу, — склад».
Пальцы пишущей старушки дрогнули. Она глянула вылинявшими глазами на проломанный старый шкаф с остатками уцелевшей посуды.
«Пьянь проклятая! Поросенок! Снова назюзюкался! Третий день пропадает, не высыхая. К лупоглазой Нюрке небось завалился», — ворошилось в ней тусклое негодование.
«Лидка твоя с ребятенком перебралась к своим. Не беспокойся. Она по тебе сохнет. Письма от нее получишь отдельно. Так мы договорились. Дружки твои навещают меня, антиресуются. Шлют тебе непременный комсомольский привет. Гришута-малой — и тот чиркнул открыточку. Она — в посылке».
Старушка перекрестилась, задумалась, поправила пуховой платок, сползший с худых плеч. Бывшие друзья сына перебегали улицу, лишь бы не встречаться. Правда, один только Гриша Иванов — «малой» — проявил порядочность: навестил, отписал пару строк. Да и то — бухнулась старая перед ним на колени. Пустила слезу…
Позавчера она добилась приема у важного начальника. Ее принял и усадил в кожаное кресло вежливый полковник. Аристократически холеное лицо его, открыто-светлый взгляд располагали к откровенности. Который раз старушка вновь расплакалась, горестно умоляя помочь.
— Чего волноваться? У нас — точность и порядок, как в аптеке на часах. Да не расстраивайтесь, Екатерина Егоровна! Кормят, поят вашего единственного наследника по солдатской норме. Спит он на вагонной полочке, словно в поезде дальнего следования. Пусть трудом искупит свою вину. Он, сукин сын, научится жить по-людски. Вернется домой сильным мужиком. Рявкнет: «Здорово, предки!» Может, и девку с собой прихватит…
— Извините, уважаемый товарищ начальник! Простите меня, глупую! Есть у него жена и ребятенок… Сам-то как малое дите!