Охотники сошли с высокой неудобной подножки вагона. Под ногами захрустела свежая насыпь. И сразу вместе с запахом этой насыпи, новых шпал и мазута пришел чистый прохладный запах леса, о котором ничего другого не скажешь, а только: «Пахнет-то как! Воздух-то!» И глубоко-глубоко вздохнешь, потянешь этот воздух, чтоб сильней насладиться, оставить в себе его свежесть. «А в городе сейчас…»
От этого запаха, тишины, воли, кроткого апрельского вечера и близкого леса становилось счастливо-отрадно, и паренек нетерпеливо топтался, глядел по сторонам, ему хотелось идти, а приходилось ждать, потому что отец и его приятель Арсений Михайлович закуривали, поправляли друг у друга рюкзаки. Пареньку было четырнадцать, недавно исполнилось, он был высок, худ, ясноглаз, ноги высоко торчали из огромных резиновых сапог. На нем была короткая брезентовая куртка-штормовка и старая кепка неопределенного цвета. Зато опоясывал талию настоящий охотничий патронташ с торчащими из гнезд гильзами и одноствольное ружье без чехла, очень потертое в казеннике и возле цевья. Паренек хорошо знал этот полустанок, крашенный охрой облупившийся дом, дощатую платформу на той стороне поезда - с нее садились те, кто ехал в город, а здесь сгружались те, кто шел к поселку. Вот и сейчас все еще неловко сползали с подножек бабы-молочницы в плюшевых кофтах, как обычно, с бидонами, сетками с желтым хлебом, колбасой и прочей городской снедью; женщин встречали девчонки, все какие-то на одно лицо, незапоминающиеся; тут же стояли две-три собачки и умно глядели, повиливая хвостами.
Недалеко от насыпи по палевым наледям шла неглубокая вода - речка. Через нее бревенчатый мост-настил, кое-где проломанный, дорога, а дальше- пологий, безмерно широкий увал Толстик, где вразброд и косо избы, бани, постройки станционного поселка.
По-весеннему было неприбранно: желтела в навозной дороге солома, грязно лежал обочь скипевшийся, обсосанный солнцем снег, лес за поселком рябил, лишь дальше по увалу он уплотнялся, синел и голубел, а небо над ним еще было отчужденно - северно, просквожено ветрами - оно и сейчас напоминало о недавно отступившей зиме. Зима в этом году была лютая, с такими снегами и заметами, что паренек едва дождался весны. Казалось, снег никогда не стает. Весна двигалась медленно. Был уже конец апреля.
Они перешли настил через речушку и стали подниматься на склон увала. Дорога вела единственной улицей, мимо распахнутой двери магазина. У крыльца по-вечернему толклись мужики и стояли плотные девушки в резиновых высоких сапогах, в ярких платочках. Они внимательно глядели на охотников, а пареньку одна даже подмигнула, и он, нахмурясь, поправил на плече брезентовый ремень своего длинноствольного ружья и еще громче захлопал голенищами широченных сапог. Отца и Арсения Михайловича, как видно, не задевали эти ухмылки и взгляды, а больше интересовали скворцы, по-вечернему уже слетевшиеся в поселок. Скворцы скрипели, высвистывали свое радостно-весеннее, сидя на проводах, столбах и скворечницах, везде мелькали их юркие фигурки, треугольно черные на розовеющем к закату небе.
За поселком, за пряслами огородов, за первыми оглоданными березнячками все людские звуки стихли и открылось неогороженное кладбище - десятка два пошатнувшихся во все стороны крестов и голубцов на недавно обтаявших могилах. Эти кресты почему-то не вызывали ни скорби, ни печали, как на городском кладбище с его теснотой и венковым тленом, - они даже вполне сочетались с этой неранней весной, пригорками, тощим березнячком, холодно-матовым небом и глинистой дорогой, по которой еще бежали плоские дневные ручьи. Хорошо было шлепать прямо по ручьям, по намытому песку и, оборачиваясь, смотреть, как затекает, заносит золотыми песчинками рубчатый след сапога и вот уж нет его - все угладило, а ручей так же плавно-неистощимо катит под гору, стремясь, должно быть, к той своей речке с желтой ледяной водой. Ручей не может без реки…
На опушке леса все трое остановились, торжественно достали ружья из чехлов, сложили, зарядили, а ружье паренька было без чехла, и он зарядил его раньше всех. Гильза плавно ушла в промасленный чистый патронник. Потом постояли, каждый по-своему наслаждаясь тишиной, сырым воздухом, звуком ручьев и редкими голосами птиц. И опять по-особенному дышалось здесь - не так, как на разъезде и в поселке, - еще чище, сырее был аромат мокрой земли, веток, почек, прошлогодних листьев и еще чего-то очень тонкого, остросвежего и весеннего.
- Подснежниками пахнет, - сказал вдруг Арсений Михайлович, и мальчик благодарно посмотрел на него, потому что Арсений Михайлович нашел и выразил то, о чем мальчик только что думал.
«Подснежниками пахнет, - повторил он про себя. - Как хорошо… Подснежниками…»
А отец сказал, что никаких подснежников еще нет. Рано. Холодно. Весна затяжная и снегу еще вон сколько. На северных склонах и вообще по пояс. Утки еще только что прилетели. Слышал. А вальдшнепы - вряд ли. «Подснежник!» - отец с усмешкой поглядел на своего приятеля и на сына. Отец был крепкий с квадратными плечами мужчина, из тех, что никогда ни в чем не сомневаются, все высказывают просто, определенно и верно. Даже курил он столь же уверенно, с видимым наслаждением, как бы давая и этим знать, что папироса на то и есть, чтоб ее хорошо выкурить и бросить, давя окурок тоже очень определенно - носком крепкого ялового сапога. Резиновых сапог на охоте отец не признавал, ходил всегда в яловых, которые задолго перед тем, как идти, смолил, промазывал, жировал свиным салом и дегтем, и паренек любил эти отцовы сапоги, потому что с ними связывались все его мечты о лесе, охоте, ночевках и выстрелах. Пареньку тоже хотелось курить (в кармане была припрятана мятая пачка «гвоздиков», которыми баловались на переменах зимой в уборной, а весной и осенью - за углом школы), но лучше сказать - ему не столько хотелось курить, сколько быть равноправным в компании взрослых. Он даже пощупал пачку в кармане.
Арсений Михайлович не стал спорить с отцом. Он вообще казался не из говорливых и не столько курил, сколько нюхал воздух, хмыкал, оглядывался, снимал и протирал очки пенсне, укреплял их на носу, и становился похожим на одного из больших русских писателей. Глядя на Арсения Михайловича, трудно было поверить, что этот тощий, сутулый человек воевал, прошел всю войну, закончил ее в Праге, изранен, хромает. Никак не вязались с военной службой его донельзя штатские очки, худоба, тусклая седина из-под вислой шляпы, похожая на блеск промасленной проволоки. Мальчику казалось, что если Арсений Михайлович и был на войне, то лишь где-нибудь на тыловой должности вроде писаря, библиотекаря, капельмейстера, и вот еще есть такая военная профессия - каптенармус, всегда почему-то звучавшая для паренька однозначно со словом - примус. Вот то, что Арсений Михайлович- учитель, не подлежало сомнению. Учительского в нем было много и даже не просто учительского- гимназического. В каком-то кино по Чехову мальчик видел точно такого учителя гимназии - вылитый Арсений Михайлович. Может быть, поэтому паренек редко, заинтересованно и немного неприязненно взглядывал-косился в сторону Арсения Михайловича, но так же быстро и опускал глаза.
Как только тронулись по дороге в лес, мальчик тотчас пошел вперед и ушел далеко, очень довольный, что его не окликнули и не вернули. Он шагал по мокрой дороге с ружьем наизготовку и радостно глядел, думал, ждал, вот-вот увидит какую-нибудь птицу - то, что именуется дичь, - рябчика, тетерева, глухаря. Именно - глухаря. Он представлял еще зимой, как глухарь вылетит у дороги низко и тяжело, как потянет в чащу и надо будет только, вскинув ружье, повести медную круглую мушку впереди, а потом выпалить. Мальчик любил охоту. Очень любил ходить с отцом даже «просто так» - без ружья, а потом и с этой длинностволой «ижевкой» (системы Ивер Джонсон, как пышно называл ее отец); а мальчику она просто нравилась своей тяжестью, запахом ружейного масла, сияющим круглыми кольцами каналом ствола и тем, как ловко она принимала патрон. Не нравился ему только выстрел. Паренек всегда зажмуривался в последний момент, когда ружье с грохотом прыгало в руках и потому, наверное, часто мазал даже по сидячей. Он огорчался, когда птица улетала, но скоро и утешался, потому что вид трепещущей подстреленной птицы всегда заставлял сожалеть, вздрагивать и отворачиваться. А птица и ее глаза долго представлялись и даже снились ему потом. И все-таки он любил охоту. Сегодня же она особенно нравилась ему; ведь еще дома он договорился с отцом, что будет охотиться сам по себе. А отец любил выполнять свое слово. Паренек не ожидал, что вот-вот вылетит глухарь, и любовался больше тем, что открывалось ему за поворотами дороги. Лес был разный, молодо-живописный. Дорога то прибивалась к покосу-поляне кругом в темно-синих елях, то шел сквозной, легкий сиренево-светлый березняк. Свет заката падал сюда, и вершины, верхние стволы теплились розово и красно, а в подножиях синели холодные тени. Дорога выбегала на пригорки, где уже все обтаяло и росли огромные лиственницы. Они неприступно возвышались над мелким лесом и точно знали что-то, таили это в себе, мудро и одиноко.
Чем темнее становилось, тем таинственнее глох лес, дичал, затаивался в туманах. Они уже вставали над полянами и в опушках. Неведомо откуда родилось это белое неподвижное курево, и душа мальчика, одиноко шагающего по дороге, переполнялась трепетом при виде этого на глазах творящегося тумана. В ельниках и низинах он окутывал лес до вершин, и они волшебно выступали из него и над ним черными треугольными венцами меж проглянувших звезд. Так было справа от дороги, а слева, где за лесом полыхал закат, еще величаво пели дрозды, перекликались недавно прилетевшие зяблики, устраиваясь на ночевку; и не было видно звезд, только Венера горела сильно шестилучевым белым огнивом, и мальчик часто смотрел на нее. Сколько лет ходил он на охоту весной, и всегда на западе сияла Венера, лесная охотничья звезда.
Отец и Арсений Михайлович шли далеко позади, и паренек лишь изредка слышал их. Он все еще досадовал, что отец взял на охоту этого Арсения Михайловича. Паренек и раньше-то недолюбливал его. Может быть, потому, что когда отец шел на охоту с Арсением Михайловичем, он не брал мальчика с собой. Арсений же Михайлович вечно опаздывал, появлялся, когда отец, исчерпав терпение, уже стоял на улице, у ворот, во всем снаряжении, и паренек досадовал вместе с ним, а может быть, больше его. Если Арсений Михайлович являлся вовремя, он обязательно что-нибудь забывал и приходилось искать это забытое. Так, однажды он пришел без патронташа, в другой раз забыл дома ружье, в третий - не надел сапоги - явился в штиблетах (ну-ка, попробуйте в штиблетах по апрельскому лесу). Почти всегда, придя к ним домой, Арсений Михайлович плачевно морщился и просил соды - у него постоянно была изжога, - отец рылся в шкафу среди пузырьков, ругался, почему Арсений Михайлович не носит соду с собой, раз она ему так нужна, и, когда они, наконец, собравшись, уходили, мальчик испытывал большое облегчение. Только одно удерживало паренька от проявлений непочтения к Арсению Михайловичу - он был фронтовым товарищем отца и, кроме того, - учителем. Учителем математики. По алгебре и геометрии у паренька было куда как худо… Арсений Михайлович любую задачу решал быстр® и уверенно. Трудных задач для него не существовало. В остальном Арсений Михайлович казался робок, целиком подчинён отцу, неуклюж, смешон и, не будь у него этого пенсне, казался бы даже молчаливо глупым,
Часа через полтора ходьбы мальчик устал, и голоса Арсения Михайловича и отца приблизились, стало слышно их шаги, и в это время впереди открылась не то широченная трасса, не то выборочная старая лесосека. Осинник метра в три-четыре высотой сплошь покрывал ее, а в самом осиннике чернело несколько отдельных елей. Паренек знал это место. Здесь всегда была хорошая вальдшнепиная тяга, и, едва подумав об этом, он тотчас увидел, как навстречу ему, низко над осинами, летит крупная - так показалось - птица с длинным опущенным клювом. Она пролетела низко и безбоязненно, он вспомнил про ружье, когда Птица была уже далеко и лишь донеслось ее глухое покрякивание.
- Вальдшнеп же! Что не стрелял! - окликнул отец.
Но мальчик только сконфуженно махнул, отвернулся. Он и сам не знал почему… Просто так. Смотрел…
- А хорошо он налетал-то! Чисто, - оживленно говорил отец, подходя. - Давайте-ка здесь зарю постоим. - И тотчас начал снимать свой тяжеленный рюкзак, где всегда было все нужное и даже не очень нужное в лесном походе. Отец к охоте готовился обстоятельно, предусмотрительно.
- Тогда… Я вот тут… Тут останусь, - как всегда отрывисто сказал Арсений Михайлович и протер платком пенсне. Надевая его, он всегда разевал рот, отпячивал нижнюю челюсть. Но лицо его тотчас становилось замкнутым, а глаза - прищуренно зоркими.
Отец заспорил было, что на дороге стоять незачем, потом усмехнулся, указал сыну направо - вдоль осинника, а сам, взяв свое тяжелое ружье - бескурковый зауэр (такого ружья, по мнению отца, любившего все добротное и исключительное, конечно же, ни у кого не было), пошел вверх по склону вдоль осинника, куда улетел и вальдшнеп.
- Подальше отойди! - донеслось до паренька. Но он и сам этого хотел - стоять на тяге одному.
Он спустился вдоль осинника до сырой мелкой лощины, огляделся и встал у широченного черного пня, обросшего брусничником. Пень остался от старого леса и, по-видимому, от лиственницы - иначе не был бы так огромен и крепок, лиственница как дуб, лишь чернее от дождей и времени. В лощине было тепло, остро пахнуло в нос весенним духом оттаявшей земли, пня, осин, старых листьев и свежих почек. «Подснежниками пахнет!» - вспомнил мальчик и опять благодарно огляделся, прислушался. Охотничий азарт томил его. Но теперь паренек был один и ему было немного боязно, как-то глухо.