После ужина каждый возвращался в свою комнату, пока мадам Ланж мыла посуду, и Эли обычно первым незаметно покидал столовую, несмотря на то что у него единственного спальня не отапливалась.
Стан занимался допоздна, Эли знал об этом, потому что видел свет в его окне по другую сторону двора. Мадемуазель Лола, должно быть, читала или ничего не делала, может, просто лежала в своей кровати, устремив взгляд в потолок, мечтая и поглощая сладости.
Мишель Зограффи уже дважды уходил куда-то вечером, и в первый раз, когда он вернулся, мадам Ланж пришлось вставать, чтобы открыть ему дверь, потому что он забыл свой ключ.
Однажды, выходя из-за стола, он спросил у Эли:
— Не хотите пропустить со мной по стаканчику в городе?
Мишель заметно покраснел, когда поляк ему ответил:
— Я не пью.
Кстати, это было правдой.
— Но мы могли бы выпить чаю?
— Я не люблю ходить в кафе.
Честно говоря, он там ни разу не был, лишь бросал украдкой взгляд, проходя мимо, и в некоторых кафе была такая же спокойная и внушающая доверие обстановка, как на кухне мадам Ланж. Было видно, как студенты часами болтают за своими напитками, а другие в глубине зала играют в бильярд.
Он предпочитал ни у кого ничего не одалживать, будь то кружка пива или чашка чаю. Понял ли это Мишель? Обиделся ли на его отказ? Это было неизвестно.
В этот четверг с самого утра Эли думал о том, чем он займется, когда хозяйка уйдет, и уже битый час он сидел в сомнениях, пытаясь заставить себя заниматься, стыдясь искушения, перед которым, как ему уже стало ясно, он не сможет устоять.
Когда он встал, чтобы подбросить угля в печь, и увидел снежные хлопья, парящие в неподвижном воздухе двора, он решил больше не сопротивляться. Выйдя в коридор, он открыл входную дверь и бросил взгляд на пустую холодную улицу.
За эту неделю Мишель еще ни разу не вернулся домой раньше пяти часов вечера, а чаще всего было уже около шести, когда он вставлял ключ в замочную скважину.
Впервые за то время, как новый постоялец поселился в доме, Эли вошел в гранатовую комнату, где тепло было еще более мягким и обволакивающим, чем на кухне, совсем другого качества, из-за постоянно подтапливаемой печки, за слюдяной загородкой которой танцевали языки пламени.
На улице еще не стемнело, но из-за штор на окнах в комнате царил полумрак, и контуры предметов в углах начинали расплываться.
Поскольку раньше это была гостиная, окна в этой комнате выглядели более нарядно, чем в других: стекла полностью закрывали гипюровые занавески, а поверх них висели тяжелые бархатные шторы, собранные в складки, словно старинное платье; их задергивали на ночь. На подоконниках обоих окон стояли ящики для цветов с медной отделкой, в которых зеленели растения.
Обе фотографии в серебряных рамках — отца и матери Мишеля — красовались на камине, между ними лежала пачка турецких сигарет. Стол из темного дуба, стоявший раньше в столовой, был завален бумагами и книгами; среди них виднелся франко-румынский словарь, слова из которого новоиспеченный студент повторял по нескольку часов, расхаживая взад-вперед по комнате.
Эли на цыпочках подошел к комоду, стараясь двигаться бесшумно, хотя он находился в доме один; его движения были вороватыми, он то и дело оборачивался к окнам, за которыми улица казалась словно окутанной туманом.
Открыв ящик, он сразу увидел пеструю коробку с рахат-лукумом, которую Мишель получил по почте три дня назад. В ней не хватало пяти-шести конфет. Сначала Эли закрыл коробку, не прикоснувшись к конфетам, и схватил одно из писем, сложенных в стопку в этом же ящике.
Не из-за этих ли писем он пробрался сюда как вор, ощущая в груди тревогу, которая уже добралась до конечностей, вызывая неконтролируемую дрожь? Возможно, он и сам этого не знал. Он просто подчинялся непреодолимой силе. И эта же неведомая сила заставила его сделать нелепый детский жест: он снова открыл коробку, схватил оттуда рахат-лукум и целиком засунул в рот.