Цви Прейгерзон - Бремя имени стр 2.

Шрифт
Фон

Возрожденный древнееврейский язык нашел своих жертвенных приверженцев. Одним из них стал Цви Прейгерзон, подвижник редкостно бескорыстный. Ведь в Советской России занятие литературным трудом на иврите не обещало ни славы, ни денег, сулило только опасности. Прейгерзон все слал и слал свои произведения за границу, в ивритские журналы. Это были самые уважаемые издания: «Ха-ткуфа», «Ха-одам», «Ктувим», «Ха-доар», «Гильйонот», «Эдим», «Мусаф», «Давар». Десятки новелл и немало стихотворений Прейгерзона были изданы в ивритской периодике подмандатной Палестины и нескольких стран Запада. Но еще в 1930 году он получил свой последний гонорар — несколько долларов. Связь с зарубежьем становится смертельно рискованной. Прейгерзон прекращает посылать рассказы, но продолжает писать. Почти сорок лет работы — писание «в стол».

Большая часть новелл Прейгерзона, созданных в конце 20-х-начале 30-х годов, вошла в цикл «Путешествие Беньямина Четвертого»… Беньямином (Вениамином) Первым считается величайший еврейский путешественник средневековья, родившийся в наваррской Туделе. Беньямином Вторым назвался бессарабский еврей, в середине прошлого столетия объездивший мир от Магриба до Китая в поисках пропавших десяти колен Израиля. Третий — трагикомический персонаж популярной повести Менделе Мойхер-Сфорима, еврейский Дон-Кихот. Беньямин Четвертый — авторское «Я» самого Цви Прейгерзона. Его путешествие по городам и местечкам былой черты оседлости дало мало поводов для веселья: …в стране Советов еврейское местечко разрушено и восстановить его невозможно.

В роковом 34 году (когда после убийства Кирова начался «большой террор») Прейгерзон прекращает и писать. Но катастрофа еврейства в годы второй мировой войны заставила его вновь взяться за перо. Выхваченный из народного ополчения, в которое записался добровольцем, и направленный в угольную Караганду, Цви Прейгерзон пишет здесь роман «Когда угаснет светильник». Имелась в виду неугасимая лампада, более века стоявшая на священной для хасидов могиле «Старого ребе» — рабби Шнеур-Залмана из Ляд. В тридцатые годы нашего столетия огонь ослабевает, свет заветной меноры все тускнеет. Гаснет сама еврейская жизнь, меркнет религиозная традиция. Война покончила и с этой традицией, и с этой жизнью. Местечко мертво. Только тридцать обреченных на смерть спасаются через внезапно открывшийся перед ними подземный ход. И тот, кто поддерживал огонь, убит. Угасла «частица света, которой нет конца». В рассказах сороковых годов, таких, как «Шаддай», торжествует мистика судьбы. В безумии всеобщей гибели, поголовного истребления осуществляется закон возмездия, и творится чудо спасения… «Когда уже растет пророк / Из будничного очевидца!»

Давным-давно, в начале века шли бурные споры о выборе языка евреями. В Советском Союзе победил идиш, иврит был признан незаконным языком. Спорщики — и «идишисты», и сторонники иврита, — задержавшиеся в России, в большинстве своем превратились в дым, вылетевший из труб лагерных печей (те же из мастеров идиша, что уцелели в войну, были расстреляны Сталиным). «Черта под чертою. Пропала оседлость: / Шальное богатство, веселая бедность. / Пропало. Откочевало туда, / Где призрачно счастье, фантомна беда. / Селедочка — слава и гордость стола, / Селедочка в Лету давно уплыла». Это — из стихов Бориса Слуцкого. Уцелевшие вернулись. Но теперь уже безвозвратно исчез мир, знакомый им с детства. Определенный быт превратился в дым, испепелилось само бытие. Нахлынувшие чувства выразил молоденький Наум Коржавин — в его ранних стихах была поэзия:

Короткий рассказ «Бремя имени», давший название этой книге, очень важен. В сущности, на ту же тему был написан и замечательный бабелевский «Карл-Янкель». Кандидат в партию Овсей Белоцерковский командирован на заготовку жмыхов, а с его новорожденным младенцем религиозная семья, не спросясь отца, поступила по обычаю… «На квартире, кроме свидетельницы Харченко, соседки, по профессии прачки, и сына, он никого не застал. Супруга его отлучилась в лечебницу, а свидетельница Харченко, раскачивая люльку, что является устарелым, пела над ним песенку. Зная свидетельницу Харченко как алкоголика, он не счел нужным вникать в слова ее пения, но только удивлялся тому, что она называет мальчика Яшей, в то время как он указал назвать сына Карлом, и честь учителя Карла Маркса. Распеленав ребенка, он убедился в своем несчастье». Рассказ Бабеля жизнерадостно веселый, и кончается он словами надежды и тревоги: «Не может быть, — шептал я себе, — чтобы ты не был счастлив, Карл-Янкель… Не может быть, чтобы ты не был счастливей меня…» Через шесть лет после публикации этого рассказа выдающийся русский писатель Исаак Бабель был расстрелян. Потом пришла война и, размышляя о возможной судьбе Карла-Янкеля и его близких, нетрудно вообразить наихудшее. Но все проходит, прошло и время войны. В уцелевших еврейских семьях продолжали рождаться наследники. Осталась проблема выбора имени, но теперь, в условиях государственного антисемитизма, это — иная проблема и тема. Не тема политической лояльности — тема мимикрии, выживания. И вот мысли прейгерзоновского персонажа: «Он не станет обрекать своего первенца на вечную муку, полно, будет с них всех этих Шлем, Хаимов, да Ициков! Сын должен носить нормальное среднесоветское имя гражданина своей страны! Ибо имя у человека должно быть таким, чтобы на его крыльях можно было легко и беззаботно пролететь по жизни. Поэтому он назовет сына вполне благозвучным именем, скажем, Николай или Георгий Соломонович». Но дальше начинает говорить совесть… Советская жизнь все более властным и жестким тоном указывала евреям, что евреями в этой стране они остаться не могут. Меж тем и примыкание к титульной нации сулило отщепенцам только пожизненный страх и унижения. И вот уже выбор имени мог стать вызовом и попыткой сопротивления. Сопротивления на пепелище…

Израильский писатель Моше Шамир сказал о творчестве Прейгерзона: «Интересно, что именно писатель, который был в наиболее тяжких жизненных условиях и мог бы поэтому писать в духе Кафки или сочинять рассказы, полные ужаса и ночных кошмаров, в стиле Бруно Шульца, сохранил душевное равновесие. Возможно, что тот инженер, человек науки, что был в нем, помог в этом…» Да, чертами личности Прейгерзона были трезвость естествоиспытателя и твердость духа, но сама окружающая действительность становилась поистине кафкианской. Автобиографичен рассказ «Иврит», теперь известный в Израиле и школьникам… Герой рассказа, попавший в следственную тюрьму и осыпаемый ударами палачей и перлами российского мата, дает клятву говорить здесь только на иврите. Кричит следователю: «Вы не разрешаете мне встретиться с прокурором, оскверняете русский язык, вы применяете недозволенные меры, так знайте, что отныне я буду говорить с вами на моем родном языке, на иврите!» И вот переводчиком становится провокатор, тот, кому герой преподал начатки иврита… Писатель правдив и беспощаден. Брезживший в ранних рассказах, в лесах Пашутовки тип ренегата находит новое, еще более гнусное воплощение… В конце повествования описывается встреча вернувшегося из лагерей «сидельца» с этим «переводчиком». Бегство предателя от своей жертвы… Но до этого было, ох, как далеко! Арестованный по доносу 1 марта 1949 года Прейгерзон, после многих месяцев пребывания на Лубянке, был осужден на десять лет исправительно-трудовых лагерей как участник «антисоветской националистической группы». Вместе с ним были приговорены ивритский прозаик Цви Плоткин, ивритский поэт Ицхак Каганов, знаток иврита Меир Баазов… В этой ситуации четко и мужественно действовала жена Прейгерзона. Лия Борисовна на даче в Кратове, где семья обычно жила летом, успела спасти весь архив писателя. Черный чемодан с рукописями был, на всякий случай, обсыпан крысиным ядом, завернут в клеенку и спрятан на чердаке.

А Цви Прейгерзон, «рыцарь иврита», снова увидел знакомую Караганду. Но теперь он здесь — в новом качестве… 3-й ОЛП Карагандинского Песчаного лагеря… Звучало сильно, экзистенциально. Здесь он провел один год и три месяца. Среди заключенных нашлись сплоченные «бейтарники» из Прибалтики и Западной Украины. Выделялся Ихескель Пуляревич, один из руководителей организации «Бейтар» в досоветской Литве. Организация самообороны, созданная в Лондоне Жаботинским, была популярна в Ковно с его многочисленным еврейским населением. Несколько сотен подростков под руководством Пуляревича создали свой клуб, занимались спортом и пели патриотические песни. В 40-м году Пуляревич был арестован, получил десять лет по приговору. После окончания срока его еще заслали в Сибирь на лесоразработки. В Караганде Прейгерзон услышал из уст Ихескеля песни «Неизвестные солдаты», «Мы без формы», «От Дана до Бер-Шевы», «В запустении Галилея…» В «Дневнике воспоминаний» Прейгерзон записал: «Эти песни были, как молитва, в зловонных бараках Караганды».

В этом же лагере находился его старый друг Меир Баазов. «С Меиром Баазовым мы говорили только на иврите. Меир знал язык в совершенстве».

В 5-м Карагандинском лагере писатель встретил известного исполнителя еврейских песен Зиновия Шульмана. Шульман был сыном знаменитейшего кантора из одесской синагоги Бродского. Из «Дневника воспоминаний»: «В 1916–1918 гг. мы с Шульманом — в одном классе 7-й гимназии (переведенной в Одессу из Люблина и разместившейся на Портофранковской). Детей беженцев принимали сверх процентной нормы. Я — тоже беженец из Шепетовки (семья в Кролевце Черниговской губернии). По субботам и в каждый праздник ходили слушать пение Миньковского в синагоге».

Нахлынувшие воспоминания… В лагерной столовой на фоне стен, увешанных грубыми копиями картин «Охотники», «Медведи в лесу», «Аленушка», натюрмортов, изображающих изобилие рыбы и дичи, сидел пожилой еврей и ел пшенный суп из миски. А во дворе — весна, легкий весенний ветерок, все грезы — в каком-то прекрасном далеке…

Из удушливо-раскаленной Караганды Прейгерзон попал в завьюженную Абезь… «Здесь была река, имя ее Уса? Но где же она? И была ль она, кто скажет? Место, где я стою, называется Абезь. Малый поселок, странное место, неуютное место. Снег же летит и летит, низвергается тяжко». Это — из верлибров моего покойного приятеля, одаренного поэта Виктора Василенко. С Виктором Михайловичем Василенко, крупнейшим искусствоведом, создателем научной дисциплины «русское народное декоративное искусство», старейшим профессором МГУ, я познакомился в его последние годы, и поводом для сближения была общая любовь к поэзии. Но за плечами Виктора Михайловича была перейденная им бездна, почти десять лет жизни в чудовищном каторжном лагере, в этой самой Абези на Печоре. «К холоду привыкнуть нельзя!» — авторитетно говаривал понимавший в этом толк Амундсен, но пришлось все-таки привыкать и к лютой стуже, и к постоянному голоду, и к убийственной, как долбежка вечной мерзлоты, работе. Могилы здесь были вынужденно неглубокими, неширокими, могильщики через силу не старались. «Похороним в круглой могиле!» — грозилось лагерное начальство. Зато здесь у Виктора Михайловича были великолепные собеседники, соседи по нарам: великий богослов и философ Лев Карсавин, известный искусствовед Николай Пунин, еврейский поэт Шмуэль (Самуил) Галкин. В кругу лучших представителей русской интеллигенции, среди украинских и литовских профессоров находились и образованные, одаренные заключенные из евреев. Уж таков был лагерь, не знавший власти уголовников… Общая участь роднила. Василенко, принадлежавший к семье потомственных военных, к аристократическому роду, происходившему от тевтонских рыцарей, был чужд расовых предрассудков. С почтительной интонацией он рассказывал мне, например, о главном раввине Литвы, человеке чистейшем, высокоморальном. Предполагаю, что одним из собеседников Виктора Михайловича обязательно должен был стать и Григорий Израилевич Прейгерзон; возможно, они были соседями по бараку. Все-таки оба были поэтами и, на краткие мгновения забывая о неизбывных страданиях, могли вдруг удивиться завораживающей красоте суровой природы. Писал Василенко: «Рождающийся сполох в бледном мраке предвестием морозов без конца струит лучи, как будто пишет знаки в отливах зелени и багреца». Цви Прейгерзон эти самые сполохи северного сияния увидел в Абези впервые. В «Дневнике воспоминаний» писал, что это — «взвивающиеся змеи, то вздымающиеся, то уходящие к звездам». Какая высокая поэзия: «Золотой вихрь носится в воздухе и становится тихо и ярко!» Заключенные в Абези издали видели сизые горы Полярного Урала. Снеговые шапки этих вершин на дальнем горизонте очерчивали безотрадную глубину тундровой низины. Прейгерзон записывал на память: «Бесконечно-длинная лента угольного состава. Нарастающий и ослабевающий стук. Величественное безмолвие Урала».

9-й лагпункт Воркуты имел свое, обильно пропитанное кровью предание. Здесь нельзя было ни на миг забыть о многих поколениях каторжников. В «Дневнике воспоминаний» рождались образы библейской ужасающей силы: «…вступаешь на эту землю, как на застывшую кровь и высохшие кости». Да, живем «на кровавой звезде», как сказал один русский поэт, всю жизнь ожидавший ареста. Как ни вспомнить здесь и потрясшие Максима Горького грозные слова Бялика:

Но этому узнику была дарована милость Божья, и кровь его не пролилась на студеную, окаменелую землю. В первый же день к Прейгерзону пришли знакомиться Родный и Малиновская из здешней коксо-химической лаборатории по обогащению угля. Предложили работу по специальности. Светочем «лагерной» науки был русский профессор Георгий Леонтьевич Стадников, старый зек, сидевший с 1938 года. Химик, специалист по горючим ископаемым, до ареста работавший в Академии наук. Его многочисленные труды пользовались известностью и были переведены на европейские языки. Георгию Леонтьевичу было уже 73 года, но жилистый старик был бодр и крепок. Вместе со Стадниковым Прейгерзону пришлось немало поработать, и эта, в общем не худшая, полоса заняла три года. В начале 1954 года лаборатория превратилась в Печорский НИИ угля, филиал соответствующего центрального института в Москве.

В рассказах ряда современников оживает человеческое обаяние Цви Прейгерзона. Людей разных национальностей привлекали черты этого незаурядного характера: тонкий философический юмор, ироничный склад ума, проницательного и глубокого, и абсолютная скромность… Конечно, этот человек находил друзей везде. Понятно и то, что особо он нуждался в общении с соплеменниками, с теми из них, кого объединяла тяга к родному языку. Здесь находился Давид Коган из Аккермана, некогда член общества «Гордония», молодежной сионистской организации, руководствовавшейся идеями Гордона, одного из основателей еврейских поселений в Земле Обетованной. В земледельческой Бессарабии эта организация была весьма деятельной. Был ее членом и Лейбуш (Леня) Канторжи, обвиненный в том, что в 1945-46 гг. помогал еврейской молодежи нелегально переправиться в Румынию, а оттуда в Израиль. Новости из большого мира первым узнавал и приносил друзьям Давид Коган. Их обсуждала «горсточка евреев, оторванных от жизни и брошенных в лагерную яму на далеком Севере». Дальше в «Дневнике воспоминаний» — выразительная фраза с идиомой, которую почему-то не хочется перетолковывать: «Но и здесь, на Севере, билось живое сердце, горел мозг и плакала луна». Так и видишь этот мутный, слезящийся мутный круг над сугробами и безмолвными бараками.

Тепло вспоминал Прейгерзон о Мордехае Шинкаре, добром, щедром, постоянно молившемся, соблюдавшем все религиозные предписания и в лагере, собиравшем пожертвования для нуждающихся и раздававшем им свою бухгалтерскую зарплату. После работы Меир Гельфонд, Давид Коган, Шинкарь, Шульман, Канторжи, Прейгерзон прогуливались, разговаривали. Эту дорожку в лагере называли «Юденштрассе».

Цви Прейгерзон, от рождения музыкально одаренный и любивший еврейские песни, сам был автором слов и музыки некоторых из них. Из «Дневника воспоминаний»: «Все эти годы в лагере я собирал и запоминал песни на иврите. Многие знал с детства. Много узнал от Ихескеля Пуляревича, Исраэля Авровича, Шмуэля Галкина, Мордехая Грубияна, Иосифа Керлера и особенно от Канторжи, моего молодого товарища и друга. За несколько лет узнал и запомнил более ста песен и пел их для себя каждый день в течение всех лет пребывания в лагерях… Особо — субботние песни. В Воркуте Шинкарю удалось достать молитвенник, и вот я выучил несколько псалмов. Особенно псалом „Восхождение“ был поддержкой».

Духовно были близки к Прейгерзону попавшие за колючую проволоку, приговоренные по нашумевшему делу «Эйникайт» молодые люди: Миша Спивак, Володя Крейцман, Меир Гельфонд. В подростковом возрасте в занятой румынами Жмеринке им пришлось убедиться в своей отверженности, в том, что они оказались чужды своим ровесникам, оказавшимся по ту сторону гетто. Эти юноши выжили, вернулась советская власть, и в школе вновь — Тургенев, Горький, Маяковский… Но души изранены всем пережитым, а наступившее время все строже… Под влиянием вышедшего тогда романа Фадеева «Молодая гвардия» возникла молодежная организация «Эйникайт» («единение»). Единственно возможным жизненным путем казалась дорога в Израиль. Из группы молодых сионистов выделялся Меир Гельфонд. По мнению Прейгерзона он обладал чертами будущего еврейского лидера. Ребят из «Эйникайт» по ходу кампании схватили в числе первых…

Чем жил этот узник, видевшей чаще всего сторожевую вышку и голову часового? «Мечтал, молился, глядя на утреннюю звезду, встающую над вышкой с часовым». Радость была в этих встречах: Пуляревич и его песни, Меир Баазов и его иврит, парни из «Эйникайт»…

«Во мне конец, во мне начало, / Мной совершенного так мало! / Но все ж я прочное звено: / Мне это счастие дано». Таковы поздние стихи эмигранта, великого русского поэта Владислава Ходасевича, погибавшего от болезни и недоедания, но уверенного, что еще вернется на родину стихами… Цви Прейгерзон стихов этих знать не мог, но, быть может, изведал такое же редкостное счастье. Ощущение своей воплощенности в созданиях, незаменимости своего труда. Израильский писатель Моше Шамир, говоря о судьбе Прейгерзона, об «освежающем» течении его речи, вливающейся в общий поток еврейской словесности, назвал его творчество «необходимым звеном». Я всегда считал, что своя менделеевская таблица периодических элементов возможна в каждой области и отрасли творчества. В свой срок выходит на свет и занимает законное место в «таблице» именно то явление, которому эта ниша от века была суждена. И вот что утверждает Шамир: «Прейгерзон пришел, чтобы заполнить пустующее место между Агноном и Азазом. Много лет это место реалиста было пустующим, и мы всегда чувствовали, что там чего-то не хватает».

Но в истории словесности бывают все-таки горестные потери, пусть даже временные. Признано, что течение французской литературы могло бы измениться, не потеряйся на сотню лет ключ от зашифрованного романа Стендаля «Красное и белое»… Горьки слова Шамира: «И все очертания нашего мира 20-х, 30-х и последующих годов были бы иными, если бы Прейгерзон жил, писал и издавался у нас».

Известный израильский писатель Аарон Мегед, назвавший Прейгерзона «своим человеком в доме иврита», изумленно восклицал: «Это — чудо! Как мог человек сохранить свое дыхание? Как найти розу в снежном поле?» Это — почти по Пушкину: «Кто на снегах возрастил…»

В самом деле, нельзя не удивляться неиссякающей силе этого упорства. В 1957 году недавний заключенный записывал в «Дневнике воспоминаний»: «В Ленинской библиотеке я читал журнал „Калкала“ („Экономика“), В течение последних лет иврит чрезвычайно обогатился терминами механики, архитектуры, экономики… Я приложу все усилия, чтобы освоить новое, пришедшее в еврейский язык». В той же «Ленинке» Прейгерзон читал «Мою жизнь в искусстве» Станиславского в переводе на иврит и сравнивал перевод с оригиналом. В записях стареющего писателя соединились юношеский пыл пожизненной «аннибаловой» клятвы и твердость завещания: «Еще в тюрьме я поклялся серьезно относиться к ивриту, это я выполняю, и пусть даже меня посадят во второй и в третий раз, иврит все время будет со мной. Я люблю его и буду любить, буду жить этим языком, и язык будет жить во мне до последнего вздоха».

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги