Цви Прейгерзон - Бремя имени стр 15.

Шрифт
Фон

— Выйду немного прогуляюсь, — сказал я, улыбнувшись через силу, и поспешил на улицу. Подставив лицо остужающей прохладе, я почувствовал облегчение. С небесных высот на меня равнодушно взирали холодные звезды, а от вечера Субботы осталась тень. Она украдкой перебегала от одного дома к другому, словно несчастный попрошайка, выстаивавший у чужого порога…

Я не заметил, как оказался у «Клуба кустарей», как его называли в мое время. В окнах горели огни, слышались голоса, и я шел туда. Народу было много, в одной комнате репетировали пьесу Гордина «Безумец», толкались и в других комнатах: видно было, что здесь всегда шумно.

А вот и мой старый знакомец, фотограф Шмуэль Нахман. Помнится, он и в мои времена был известен в наших краях как местный краснобай, и обычно, когда он что-то рассказывал, вокруг него собирались люди. Вот и теперь его окружили и слушают, и я подсел к их компании.

— …поезд плетется, как хромая лошадка, — продолжает он свой рассказ, — народу тьма, в вагоне не пройти, столько там понаставлено мешков, узлов, — стоит дым, шум, а всего-то и разговоров, что о евреях… сами понимаете, времена Петлюры…

Фотограф замолчал на мгновение, словно вспоминая, как это было, а слушатели плотнее обступили его.

— Сижу я, значит, в углу вагона, — продолжает он, — а какой-то гой хвастает своими геройствами. «Стоим, говорит, мы в какой-то деревне, в Галиции, а наш главный подходит ко мне: „Давай, Тарасов, на мельницу съездим, там какой-то жид окопался…“ Примчались мы с ним на мельницу, а там и вправду жид сидит и по секретному телефону что-то по-австрийски лопочет. „Ах ты, жид пархатый, — говорю я ему, — вот я, к примеру, солдат Тарасов, да и вся наша русская армия тут голодает и страдает от холода, и мы бьемся за царя и отечество. А ты, шкура вражеская, топчешь нашу землю своими подлыми ногами…“ Словом, выдал я ему все, что накопилось на душе. А он, поганец, от испуга коленками задергал, затараторил что-то на своем языке. Я вынул саблю и безо всяких жалостей ударил его в горло, мать его, и народ, и мельницу…

— Мельницу? — переспросил кто-то фотографа это, почему-то более всего поразившее его, слово. Но фотограф, не обратив на него внимания, продолжил:

— Я сразу взмок со страху и думаю: „Ну все, узнают меня по разговору, и тогда конец мне!“»

— А поезд, как назло, не столько шел, сколько стоял. И растянулась эта ночь, пока на небе не погасли последние звезды и легкий рассветный ветерок не пробежал по полям. Наконец доползли до станции Харулин. Я сразу вскочил, заторопился к выходу — куда там! Галдеж, мешки, — разве пройти через это столпотворение! Но — молчу, молчу! И дергаюсь на месте, как недорезанная курица… В это время уже совсем рассвело, и одно только могу вам сказать, что ни в одном хлеву не могло быть такого смрада, как в этом вагоне… Ой, братцы, плохо было! Совсем плохо!..

«Плохо?» — эхом отозвался тот чудак, что ловил последнее слово рассказчика. Глупый был, что ли? Неужто не понимал, что, конечно же, было плохо, да еще как!

…И снова тоска сдавила мне горло. А фотограф продолжал:

— И вот уже второй звонок, а я застрял: ни повернуться, ни пройти, и вдруг я возьми да заори: «Станция Харулин! Дайте же выйти!»

— Еврей! Еврей! — прокатилось вокруг. И вдруг Тарасов раздвигает людей и подходит ко мне: «А ну-ка, пошли отсюда!» — говорит он мне с противной ухмылкой. И я понял, что пришел мой последний час. У него в руке был пистолет, и он погнал меня перед собой, тыча им в спину. «Вылезай!» — велел он, вытолкнул меня из вагона и прыгнул за мной. Но пистолет не опускал. Потом он загнал меня в овраг и вдруг сказал по-еврейски: «Ступай, дурак, домой да помалкивай! Думаешь, в вагоне кроме тебя евреев не было? Небось все молчали, только тебе, дураку, надо было себя показать!» И в ту минуту, когда колокол зазвонил в третий раз, Тарасов выстрелил в воздух и побежал обратно… Такой вот сипур о некоем Тарасове, большом любителе пошутить!.. Я потом таких шутников немало перевидал в жизни…

Послонявшись по клубу, я вышел на улицу. Стояла спокойная прохладная ночь, и с неба на землю глядели все те же равнодушные звезды.

— Господи! — запрокинул я голову в полном отчаянии. — Господи, помоги и прости меня!..

Я вернулся домой. Мать и сестра спали, тусклый свет керосиновой лампы рождал косые расплывчатые тени, пахло жареными семечками. На столе стоял несъеденный мною скудный ужин, на кушетке белела приготовленная для меня постель.

«Я снова ухожу, мама!» — горестно прошептал я, присев на постель. Мама спала, обмотав голову теплым платком. Наши классики безучастно взирали на нас со стены…

Я вышел на улицу, и ноги понесли меня прочь, к вокзалу, туда, где меня ждало избавление. Позади, в городке, хрипло залаяли собаки, прорвав тишину. Я достал из кармана горсть семечек. Но запах их вдруг сделался мне невыносим, и я, со злостью вывернув карман, высыпал их на землю. А после бегом пустился к станции, затоптав в грязных лужах последний подарок мамы.

егодня мало кто помнит, как в нашей стране одно за другим исчезали еврейские местечки, словно их и не было! Те евреи, которым удалось спастись во время погромов, были сметены с лица земли другой бурей. Марш пятилеток шагал по улочкам моего детства из дома в дом… Порою местами неожиданно вспыхивала зеленым светом пробившаяся из-под мертвой земли трава, и эти яркие пятна, казалось, беззвучно кричали о сиротстве разрушенных мест…

Вначале в большой мир из местечек потянулась молодежь. Легионы комсомольцев с горящими глазами разлетелись по необъятным просторам СССР, вливаясь в ряды ее строителей. Вослед им двинулись старики, и вот тогда-то, вконец опустев, местечки покрылись пылью забвения. Разъехались все, кто куда, а за ними поплыл по течению и я. Мои губы шептали слова прощания годам детства и юности, и длинная череда воспоминаний долго бежала за мной. Она и теперь не отпускает меня, до боли сжимая мне горло, и я знаю, что так будет всегда, до конца моих дней…

Помню, как собирали субботние лампы, таллит и тфиллин, старинные книги и домашний скарб и укладывали их в картонки и ящики. Ибо отныне этим вещам предстоял длинный путь к незнакомым местам. Вместе с ними, тоскливо оглядываясь на родные места, шагали к вокзалам вереницы лавок и синагог. В дороге путников догоняла осень, земля выталкивала из себя сладковато-гнилые запахи, и теплый густой туман низко стлался над полями. Налетал ветер, в который раз равнодушно перелистывая книгу истории нашего народа.

Большие города встречали нас настороженно. Потоки беженцев затопили улицы и рынки столицы, и за городской чертой рождались новые районы. В одном из них обрел приют и я, поселившись в крохотной комнате с двумя странными существами, — ребом Исаром Пинхасом и Шлэймеле Малкиелем. А пока суд да дело, накатила и отшумела осень, а там и зима подоспела, настоящая северная зима с синими обжигающими морозами…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке