Он перевернулся на спину, лицом к электрической лампочке, и, глядя на мошек, которые кружились вокруг нее, спросил рассеянно:
— Это комары, что ли?
— Комары!
— Как так, глубокой осенью — и комары?..
— Вот так, бывает, — успокоил я его, надеясь, что он не вспомнит больше о письмах. Но он снова заговорил о них, спросил, когда их раздавали и почему он не слышал своего имени. Я ответил ему, что писем было совсем мало и поэтому имена не выкрикивали, как обычно. Письма получили только я и еще два-три человека из соседнего помещения.
— Чудно! — вздохнул он. — Бонка аккуратная, не может быть, чтобы она не послала мне письма.
— Цензура, видимо, его задержала, — продолжал я, стараясь успокоить его, — особенно если она писала что-нибудь о стачке содержателей гостиниц.
— Их стачка закончилась, но ты прав. Бонка очень остра на язык. Кто знает, чего она там понаписала?
— Достаточно только упомянуть слово «стачка», и готово!
— Да, это так. А в твоем письме было ли что-нибудь такое?
— Нет, обыкновенное письмо…
— От любимой, что ли?
— Да, вроде бы…
— Почему «вроде бы»?
— Она еще ученица… Состоит в марксистско-ленинском кружке, но очень осторожна… Она пользуется аллегориями и другими подобными вещами…
— Вот как? — Он посмотрел на меня с необыкновенным удивлением. — А что это такое — «аллегории»?
— Термин… Из литературы…
— Ты можешь мне его прочесть?
— Чего… термин? — не понял я.
— Не термин, а письмо.
Такого предложения я не ожидал. Прочесть любовное письмо ученицы казалось мне непочтенным делом и в известном смысле предательством. Но бай Стоян не сводил с меня настойчивого взгляда и достаточно неуклюже объяснил:
— Хочу показать Бонке, как писать мне, чтобы ее письма проходили через цензуру. Она грамотная, но слишком прямая, чтобы их обмануть… У нее что на уме, то и на языке…