— А это Шишкин, — показывал Сашка на другую репродукцию. — «Утро в сосновом лесу». Рассвет. Рано еще. Вон, видишь, дерево вдали голубое? Это из-за тумана. И воздух еще синий, а на верхушках вон уже солнце играет. А медведей ему художник Савицкий нарисовал, Шишкин не умел их рисовать. Сумел бы, конечно, но не так. Он природу здорово передавал, особенно лес. Вон «Корабельная роща» тоже его. Видишь, какие сосны? Как живые стоят. Вот бы в Москву попасть, в Третьяковскую галерею! — мечтательно вздохнул Сашка. — А то всё репродукции да репродукции, а их знаешь как перевирают, когда печатают, — краски смазываются. Ефим Иванович говорит, что между репродукцией и подлинником разница, как между небом и землей.
Хождение по магазинам служило им как бы посещением картинных галерей. Порою Сашка прибегал запыхавшись и с порога кричал:
— Айда в канцтовары, там новые картины привезли! «Мокрый луг» Васильева и Саврасова «Грачи прилетели». Ух, здорово!
И они бежали по шумным пыльным улицам или «зайцами» катили в гремящем трамвае на другой конец города и часами торчали в магазине, разглядывая репродукции и открытки. Сашку хорошо знали все продавщицы и позволяли даже потрогать картины руками.
Сашка мог часами говорить о картинах, о красках, о тонах и полутонах, о разной манере художников, о их творческом пути и о их судьбах. Данилка с интересом слушал, запоминал, удивляясь Сашкиной осведомленности, и все больше и больше увлекался рисованием. Отец Данилки радовался, довольно крякал и трогал щетку рыжеватых усов, когда рассматривал рисунки сына.
— А что, мать, глядишь — художником станет! А? Художник Данила Чубаров. Звучит? — И сам же удовлетворенно отвечал себе: — Звучит.
— Не знаю, — с сомнением говорила мать, сидя за швейной машинкой. — Хорошо бы, конечно, да хватит ли таланту? Вот Сашка, тот будет.
— Сашка — да! — соглашался отец, и голос его теплел. — Способный парень. Самородок.
Тетка Марья, сестра отца, говорила, ласково поглядывая на Данилку:
— Вот если б ковры научился рисовать, большие деньги зашибал бы. И работа не пыльная, знай малюй. На базаре вон ковры с лебедями да с дворцами продают.
— Ну нет, — решительно возражал отец. — Я хоть и не силен во всем этом деле, но скажу так: рисовать человек должен не для денег, а для души, чтоб люди радовались. У нас вот, в отряде Котовского, парень один был, боец. Углем портреты рисовал. Возьмет доску и — раз-раз! — углем. Как живой сидишь. Даже оторопь берет, а он смеется. Но и удалец тоже был. Его за храбрость сам Котовский красным галифе наградил — раздеты мы были. Зарубили его потом на Тамбовщине, мы тогда восстание Антонова к ногтю давили. — Отец вздохнул: — Вот бы из него художник знаменитый вышел. Поучить бы только в академии.
Данилке ковры с лебедями тоже нравились, как и тетке Марье, и он однажды сказал об этом Сашке.
— Ты что! — презрительно скривил губы Сашка. — Это ж мазня. Халтурщики подкалымливают. Тут искусством и не пахнет. Ты гляди вокруг себя. Во, видишь, какой закат? Вот красота настоящая. И трубы торчат. Смотри, как четко.
Они шли из школы, со второй смены. И если бы не Сашка, Данилка и не обратил бы внимания на лимонный закат и на черные трубы мартеновского цеха, рельефно выделяющиеся на фоне закатного неба. Было действительно очень красиво. Из труб шел кирпичного цвета дым, а рядом огромным белым облаком окутывалась домна и стреляли кудрявыми дымками маневровые паровозы.
— Вот бы цвета поймать, — тихо сказал Сашка, внимательно ощупывая взглядом местность.
На другой день Данилка увидел все это на бумаге: и лимонное небо, и черные трубы, и домну, толстую, неуклюжую и какую-то добрую, как Сашкина бабка, которую тоже звали Домной, и кудрявые шарики паровозных дымков. И только после того как увидел он вчерашнюю картину на бумаге у Сашки, у Данилки как бы раскрылись глаза на обыденную красоту окружающего мира, на простые вещи, которые вдруг повернулись к нему другой стороной, и он почувствовал их необычность и значение.
Первое волнение, первое по-настоящему творческое горение он испытал, когда осенним пасмурным днем стоял у ларька в очереди за ранетками — маленькими кисловатосладкими яблочками.
Низко летели серые облака, ветер гнал по улице пыль и опавшие тополиные листья. Надвигался дождь. И Данилку вдруг охватила какая-то счастливая тревога, и он ясно ощутил, почувствовал всем своим, существом красоту земли; и сердце его заколотилось от восторга и изумления. Он обнял сердцем и этот тревожный дымный цвет стремительно несущихся облаков, и опустившийся на улицу предненастный сумрак, и седую стену дождя вдали, и заглохшие краски дня.
Данилка прибежал домой и быстро-быстро, боясь расплескать что-то драгоценное, зыбкое, еле уловимое, набросал акварелью улицу, ларек, очередь за ранетками, рваные седые облака и нещадно загнутый порывом ветра молодой тополь. И пока рисовал, его не покидало чувство счастливой легкости и свободы, ощущение, что он все сможет, все ему подвластно. Закончив, он долго смотрел на акварельный рисунок, понимая, что ему удалось схватить и цвет, и настроение, и передать все это в красках. И от этого подкатил к горлу комок. Данилка глотал его и не мог проглотить и устало и счастливо улыбался.
Когда Данилка показал акварель другу, Сашка пришел в восторг, он хлопал Данилку по плечу и орал:
— Вот видишь, видишь! А то какие-то лебеди ему нравятся!
Данилка был очень польщен похвалой, уши его пылали.