Исаак Башевис Зингер - Сын из Америки стр 38.

Шрифт
Фон

Другой посетитель, профессор Булов, написал историю русской революции от декабристов до Сталина. Булов был большой и широкий — громадный мужчина с прямоугольным желтоватым лицом и раскосыми монгольскими глазами. Он мало говорил, просто кивал головой. Мария Давидовна рассказывала мне, что родом он откуда-то с севера Сибири и что в молодости он имел обыкновение ходить на медведя с рогатиной. Позднее он просидел много лет в одиночке одной из русских тюрем и от этого стал таким молчаливым. У него были плоский нос, низкий лоб, толстые губы и копна волос, жестких, как щетка. Он ненавидел большевиков со страстью, которая, казалось, сверкала в его стальных глазах. Я воображал, что он прячет в себе какое-то недоброе чувство, корни которого восходят ко времени Чингисхана. Мария Давидовна говорила, что Булов никогда не мог простить Попову его оппозиции в вопросе об аресте Ленина. Рассказывали, что Булов ухитрился бежать из России после того, как убил кого-то из ГПУ. Всякий раз, когда он заговаривал о теперешней России, он упирался кулаком в стол, и мне всегда казалось, что стол еле выдерживает давление этого мощного кулака и того гляди рухнет.

Третьим посетителем был Кузинский, граф по рождению. Он примкнул к революционному движению еще совсем молодым и занимал важное положение во время девятимесячного правления Керенского. Кузинский был рослым, худощавым, с высоким лбом и острой бородкой, которая оставалась черной, хотя ему было уже за шестьдесят. У него были карие глаза, которые часто светились теплым житейским юмором.

Кузинский слыл скептиком, шутником и дамским угодником. Он одевался изящней прочих русских, навещавших Марию Давидовну, носил короткие гетры и зимой и летом. Однажды я видел, как Мария Давидовна гладила ему шелковую рубашку. Один писатель, звавший эту группу, рассказывал мне, что у Кузинского душа фельетониста, а вовсе не борца. От его шуток иным становилось не по себе. В одном мы с Кузинским были схожи: когда он играл в шахматы с Марией Давидовной, он тоже неизбежно проигрывал. Иногда мы вместе играли против нее. Кузинский курил сигарету, напевал какую-то русскую мелодию, ел орешки и халву, поставленные Марией Давидовной перед нами, выпивал множество стаканов чая с лимоном и делал один неверный ход за другим, все время отпуская шуточки. Рядом с ним я становился еще большим профаном в игре. Когда мы в конце концов проигрывали, Кузинский говорил:

— Не переживайте, товарищ, окончательная победа будет за нами. Расплата близка.

И он подмигивал профессору Булову, смешно гримасничая. Он пародировал Булова, верившего, что в Советской России со дня на день начнется контрреволюция.

Кузинский и Булов оба были холостяками. Из некоторых замечаний Марии Давидовны, из надписей на книгах, которые Кузинский подносил ей в дни рождения, я мог заключить, что он влюблен в нее. Булов же любил ее явно. Он пристально и алчно глядел на нее своими раскосыми глазами, под которыми были тяжелые мешки. Он прислушивался к каждому звуку, доносившемуся из кухни, когда она заваривала чай. Мария Давидовна помогала ему собирать материал для его весьма объемной книги. Одно мне известно доподлинно — он никогда не ночевал в ее квартире. Иногда я встречал его выходящим из лифта в два часа ночи. В этих случаях он выглядел особенно раздраженным, на лбу у него появлялась кривая складка, и он не отвечал на мое приветствие. Его широкое скуластое лицо становилось зеленоватым. Я предполагал, что Булов постоянно ревнует, что он подозревает каждого мужчину в связи с Марией Давидовной и едва сдерживает бешенство, которое всякий момент грозит прорваться наружу со всей его сибирской свирепостью.

Иногда Мария Давидовна приглашала меня к себе в отсутствие прочих гостей. После того как я получал очередной мат, мы шли пить чай с вареньем и беседовали о сионизме, Талмуде и литературе на идише. Поскольку мы оба говорили на чужом для нас языке, наши разговоры не могли быть глубокими.

Мария Давидовна занималась наукой и много читала, знала русскую и французскую литературу, но у нее был склад ума, свойственный социальным теоретикам. Она во всем пыталась найти логику. В ней сохранилась какая-то молодая неопытность, ни во что не созревшая с годами. В каком-то смысле она все еще была гимназисткой — барышней накануне первой мировой войны. Я был уверен, что она ведет дневник. Она вывезла из России толстый альбом выцветших фотографий, на которых ее окружало несчетное множество студентов, подруг и родственников. У большинства молодых людей были бороды, на многих были черные блузы с наборными поясами. Я часто разглядывал эти фотографии и расспрашивал о них Марию Давидовну. Она пристально всматривалась в фотографии своими близорукими глазами, словно сама уже точно не знала, кто там изображен, и наконец говорила: «погиб на войне», «расстрелян большевиками», «умерла от тифа».

Я пытался задавать ей вопросы о ее дружбе с Кузинским и Буловым, но она отвечала уклончиво. Все же мне удалось разузнать некоторые подробности. Мария Давидовна была дочерью богатого торговца лесом. Она окончила Киевскую гимназию с золотой медалью. Еще в седьмом классе вступила в революционную организацию. Короткий период правления Керенского был для нее временем личного триумфа. Она была близко знакома со всеми меньшевистскими лидерами, они доверяли ей важные государственные поручения. Каждый день этого года был полон неожиданностей. То был год без зимы — революция началась весной и кончилась осенью, когда коммунисты взяли верх. С той поры жизнь Марии Давидовны превратилась в своего рода затянувшийся период траура. Она бежала из России, жила короткое время в Варшаве, Вене, Праге и Лондоне, но нигде не могла прочно обосноваться. Она училась в нескольких университетах, ни разу не дослушав ни одного курса. Она уже многие годы жила в Нью-Йорке, но по-прежнему не выносила этот прозаический город с его шумом, спешкой, грязью и жаждой наживы. Она утверждала, что в Нью-Йорке нет ни одного красивого здания, ни одного gemütlich ресторана или кафе и что, несмотря на все электрические лампочки, по ночам в этом городе темно, как в джунглях. Подземка представлялась ей кошмаром.

Однажды совершенно неожиданно Мария Давидовна открыла мне свою душу. Я сказал ей, что она, в сущности, нечто вроде монахини, живущей в миру. Услышав эти слова, Мария Давидовна сняла свое пенсне, и лицо ее стало голым и скорбным. По обеим сторонам переносицы остались вмятины от пенсне — глубокие и голубоватые. Она подняла свои покрасневшие веки и спросила:

— Доводилось ли вам видеть живой труп? Я имею в виду не фигурально, а буквально.

— Буквально? Нет.

— Раз уж вы пишете о духах и привидениях, я хочу вам сказать, что перед вами живой труп.

— Когда вы умерли?

— После большевистской революции.

— Каким образом?

— О, слишком долго рассказывать. Фактически я была мертвой даже в молодости. Слишком многого я требовала от жизни, а требующие слишком многого, не получают ничего. Отец редко бывал дома. Я не знаю, отчего он сторонился моей матери. Она была красивой женщиной, хоть и меланхоличной. Она умерла, когда я еще училась в гимназии. Я была у них единственной дочерью. Каждый день, взяв портфель, чтобы идти в школу, я спрашивала себя: «Зачем я живу? Какой в этом смысл?» Это не было простой причудой. У меня всегда было сильное желание умереть. Я завидовала мертвым. У меня была привычка ходить на православное кладбище и часами стоять там, разглядывая фотографии на надгробьях. Февральская революция оторвала меня от смерти. Она опьянила меня. Но и тогда я знала, что это опьянение долго не продлится. Правление Керенского имело в себе все симптомы алкогольного опьянения — это был своего рода карнавал, которому суждено было скоро кончиться. Большевизм был тем горьким похмельем, которое приходит следом, — извините…

Некоторое время мы оба молчали. Потом я спросил:

— Что за человек Кузинский?

— Эгоист — большего эгоиста я не встречала. Всю свою жизнь он прячется от действительности. От тогдашнего карнавала осталась лишь груда хлама, но для него праздник продолжается — частный праздник гедониста. Пожалуйста, не спрашивайте меня больше. Я и так наговорила слишком много.

И Мария Давидовна надела свое пенсне.

Я стал понимать, что Кузинский нездоров. Его лицо пожелтело, щеки ввалились. Когда он зажигал сигарету, спичка дрожала в его длинных пальцах. Как-то вечером, когда Кузинский был в гостях у Марии Давидовны, Попов принес кастрюлю борща, который сам сварил. Кузинский отхлебнул только ложку.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке