Потом позвала сестер. Несмотря на то, что Ниильтах, младшей из дочерей Тахбира шел уже шестнадцатый год, ее до сих пор нельзя было назвать до конца оформившейся. Видно было, как в ней все еще что-то "приходит в норму", "встает на место", изменяется. Если она вытянется еще хотя бы на полдюйма, то перерастет Бансабиру. Иттая отличалась разительно: суше, мельче, может, даже кряжистее. Ей были свойственны скорее не изящество, но гибкость, не красота, но обаяние, не бессмысленная прелесть весны, а ум. Ее грудь меньше, чем у сестры, но выше вздернута, и это больше пригодно в искусстве поединка. Они с Бансабирой быстро сошлись, когда познакомились. Поэтому сейчас проболтали на пустячные темы добрую половину часа. Прежде Бану в жизни бы не поверила, что способна на такое продолжительное общение не о делах с женщиной, если только это не Шавна Трехрукая.
Новый наставник военного искусства, присланный из академии, со слов сестер оказался хорош, но предыдущий казался более опытным. Бансабира хмыкнула:
— Тогда скажи ему, чтобы на днях приступал снова. Нечего отлынивать.
Иттая невидимо вздрогнула и видимо подобралась. Поднялась, приосанилась, поправила украшенные пурпурной вышивкой манжеты кремового платья, одернула расшивной пояс в тон и с гордым видом шагнула в угол зала к Гистаспу. Тот вальяжно откинулся на спинку стула и тихонько похихикивал над чем-то, что в метре от него оживленно обсуждали Дан и один из сотников "меднотелых".
— Генерал, — обратилась Иттая. Альбинос встрепенулся не сразу, повел бровью, обернулся.
— Госпожа? — он тут же принял серьезный вид. Хотя чувствовалось, что разговор о делах ему сейчас неинтересен.
— Моя сестра велела напомнить, — Иттая чуть вздернула подбородок, — что с завтрашнего дня вы должны вновь приступить к нашим с Ниильтах тренировкам.
— Хорошо, — Гистасп безмятежно пожал плечами и снова обратился вниманием к беседующим. Дан со всей присущей ему горячностью рассказывал об ужасных варварских обычаях чужой страны.
— Да ты не понимаешь, — яростно размахивал руками. — Они то голодают, то лупят себя плетьми. А иногда вообще, знаешь…
Иттая деловито кашлянула, украдкой оглянулась, будто тревожась, не увидит ли кто, и присела на свободное возле Гистаспа место.
— О чем они говорят?
Мужчину больше волновало не что, а как. Но он учтиво отозвался:
— О религии орсовцев.
— О религии? — не сдержалась Иттая. — Что за бред — обсуждать это здесь?
Гистасп кивнул, соглашаясь.
— Я тоже так подумал, но Дана, похоже, не сильно волнует уместность подобной беседы, вон как изгаляется.
— Праздники — грех, песни — грех, — буйствовал Дан Смелый, заполняя собой все пространство вокруг, — а сами, между прочим, поют, когда молятся.
— То есть, — уточнил нетрезвый собеседник, — молитва у них — грех?
— А я о чем, — заорал Дан, шарахнув по столешнице и чуть приподнявшись от избытка чувств. — Понимаешь, да? — вопил он с таким багровым лицом, что было неясно, радует его наличие, наконец, единомышленника, или он попросту злится. — Любовь — тоже грех.
Иттая начала понимать, над чем посмеивался Гистасп. Она тоже усмехнулась и, чуть наклонившись к альбиносу, с любопытством шепнула:
— А что тогда не грех?
— Трудно сказать, — философски заметил Гистасп, не оборачиваясь к девушке, но чуть придвинувшись в ответ.