— Кто такой? — напуская на себя важный вид, спросил Никита. Ему вдруг стало жаль этого юношу. Захотелось доброе дело сделать и он почему-то решил обязательно освободить его.
— А хрен его знает, немец какой-то, — весело отвечали опричники. — А что?
Никита принялся вдохновенно врать:
— Да Государь ищет тут одного! — и к юноше: — Тебя как зовут?
Юноша поднял глаза, полные слез и мольбы на богато разукрашенного всадника, простонал:
— Я Викентий Буракевич из Кракова, купец! Вчера только прибыл в Московию. Святая Дева Мария свидетель: никому плохого я не делал.
Никита обрадовался:
— Вот его-то и разыскивает Государь-батюшка! Отвязать, да быстро.
Это чей возок? — Ткнул кулаком мужика, сидевшего на облучке: — Пока отвезешь пленного на Земляной вал, ко мне в дом…
Вечером того же дня Никита нашел в своем доме польского юношу, рассеянно перебиравшего каким-то чудом сохранившиеся у него четки.
Поляк горячо благодарил своего спасителя:
— Пан, я ваш вечный должник! В Московию ни я, ни мой отец впредь не приедем. Это варварская страна, где развлекают царя, убивая несчастных и беззащитных людей. Но если окажетесь в Кракове, мой дом, моя челядь — все в вашем распоряжении. Я буду молить о ваших успехах святую Деву Марию.
…Никита, словно во искупление своих грехов, сделал все необходимое, чтобы поляк добрался целым до своей родины, он снабдил его деньгами и одеждой и с попутным кортежем отправил к западным землям.
Страстно каялся в своих грехах и Государь. Наладив гусиное перо, Иоанн Васильевич, грустно вздыхая, писал в своем завещании: “Тело мое изнемогло, болезнует дух, струны душевные и телесные умножились, и нет врача, который бы меня исцелил; ждал я, кто бы со мной поскорбел, и нет никого, утешающих я не сыскал, воздавали мне злом за добро, ненавистью за любовь. Увы мне! Молитесь о моем окаянстве”.
Перо брызнуло чернилами. Государь злобно отшвырнул его. Надолго задумался, сведя брови. Потом вскочил, выпил вина, заходил по спальне.
За окнами ещё царствовала темень, а он уже пластался перед домашним богатым иконостасом, метал поклоны, нещадно набивая не сходящую шишку на лбу:
— Увы мне, шакалу ненасытному! Не человек, а истинно зверь изошел из чрева матери моей. Глаголю Тебе с трепетом и надеждой: усмири меня, утишь сердце мое лютое…
Орошались слезами умиления от собственной кротости выцветшие голубые очи, сладкое умиротворение нисходило на душу. Вздымал он руки вверх, с ещё большей страстью вопиял:
— Истинно реку: сатана подтолкнул меня извести патриарха Филиппа! Сам такого никогда бы не выдумал! Или новгородцев, сказать, малость побил… Так они, собаки, заговор на меня умышляли! Прости, Господи, меня и исправь, неразумного. — Вновь шмякнулся лбом о пол, да не рассчитал вгорячах, от боли поморщился. И тяжёлые мысли вновь, как черви, зашевелились в больном мозгу: “А ведь и Филипп, шиш антихриста, сам подтолкнул меня к греху, ибо посмел воли моей ослушаться. Вот и эти, в Немецкой слободе, живут в моем царстве, а сами, латиняне гнусные, полны аспидовым ядом. Господи, разве убить бешеную собаку — грех? ан нет. Вот и тут нельзя отступникам от веры православной потачки делать. Господи, дай мне новых сил на одоление еретиков и изменщиков!”
С потолка на лысину свалился жирный таракан. Лицо Государя исказилось, он изловчился, поймал, растер меж пальцев:
— У, злая сила, молитву перебил! На колокольне Успенского собора ударили к заутрене. Государь перекрестил лоб:
— Слава, тебе, Господи, теперь уже пора в Успенский собор, там складно помолюсь. На людях и молитва доходчивей!