– А не скажу того – кнута пробовал! – шутили в глубине кабака у двери в прируб на бочках огромных и пузатых оборванцы-питухи. Они сидели в обнимку с женщинами. Женщины лезли одна к другой и спорили. Целовальник крикнул:
– Драться, жонки, вольготнее на улице!
– А ты там стой! Она у меня Микешку отбила, а Микешка мою кику спер…
– Ой, ой! Да она, вишь ты, не посацкая жонка?
– Матренка-то? Она, ведомо всем, кабацкая боярыня!
– Ха-ха-ха!
– А кика твоя с жемчугом аль с венисами?
– Кика у меня от бабки!
– Знаю теперь – ха-а-а-рошая… Тут, вишь, браганы, на торгу юродивой Гришка-гроб шатается, так он Матренкиной кике непочетное место нашел: носит в портках, а зовет – килой!
– Хо-хо-хо!
– У, ты, образина нехрещеная!
Бочки лежали, иные торчали стоймя, люди за ними были как за колоннами, выходили и вновь прятались. За бочками кто-то тренькал на струнах, а перед бочками тонконогий, черный, в длинном подряснике, подпоясанный рваной тряпицей, плясал поп-расстрига, гнусаво напевая:
Из-за бочек выскочил музыкант, тренькавший на ящике.
– У, ты! Сидел бы там.
Музыкант заюлил, завертелся, загребая рваными полами старой распашницы, видимо украденной у жены. В прорехе мелькал голый, замаранный смолой зад.
Музыкант колотил по ящику, дергал натянутые на нем струны, подпевал:
– Эй, народ! Знаете, что ваши домры да сломницы сожгли по патриаршу слову и нынче настрого заказано в кабаках песни играть?
Музыкант перестал плясать, а кабатчику ответил:
– Ништо, батько Трифон! Москва погорит – сам спляшешь.
– Ах ты, голое гузно! Ужо истцы придут, по-иному заговоришь.
Кабатчик выскочил из-за стойки с плетью. Жонки-пропойцы дрались.
Казак потянул женщину за собой. Целовальник разогнал дерущихся, вернулся за стойку. Не видя казака и его подруги, пожалел, тряхнул бородатой головой, икнул, покрестил рот: