С начала раскола отец Михаил занял четкую и ясную линию: неизменно он поминал арестованного Патриарха Тихона. Для всех было ясно, что, пока он настоятель, Екатерининский храм остается тихоновским. Между тем, на Васильевском острове начиналось брожение. На сторону обновленцев перешел настоятель соседнего Андреевского собора, протоиерей Николай Платонов, — один из самых талантливых и самых плохих людей из всех, кого мне пришлось встретить в жизни. Я о нем уже писал. Придется писать и еще, ибо он играл большую роль в жизни церковного Питера и в моей жизни. Умный и энергичный политик, о. Николай Платонов быстро перевел в обновленчество все храмы на Васильевском острове. Понимал он, однако, что пока о. Михаил на своем посту, храм Великомученицы Екатерины — неприступная крепость. И вот он решил действовать обходным маневром: он привлек на свою сторону некоего Балашова — торговца, являвшегося церковным старостой. Неоднократно он бывал у него в гостях: обещал, что в случае перехода храма в обновленческие руки Балашов останется полновластным хозяином всех церковных средств; тонко намекал, что только войдя в контакт с властью, он сможет искупить свое купечество (правда, третья гильдия, но все-таки купец). Наконец, отец Николай Платонов доказывал, что только благодаря обновленчеству Церковь может сохраниться в советском государстве. Как бы то ни было, через месяц Балашов был ярым сторонником обновленчества. После этого Платонов принялся за обработку отца Никифора — второго нашего батюшки. Холодный и чопорный чиновник в рясе (с солидной лысиной и с аккуратно раздвоенной седой бородой), живший по одной лестнице с отцом Михаилом (по 1-ой линии, площадкой выше), о. Никифор внимательно слушал о. Николая. Здесь Платонов пугал призраком красного террора. Это не были пустые слова: тон газет в это время становился все более и более зловещим — и угроза физического истребления духовенства была вполне реальна. «Единственное спасение — надо показать, что не всякий, кто носит рясу, враг советской власти», — говорили сторонники обновленчества. Говорил это, несомненно, и Николай Платонов отцу Никифору. Вскоре о. Никифор присоединился к расколу, перестал поминать Патриарха и объявил себя обновленцем. Никакого труда не составляло переманить на сторону обновленцев и мальчишку-диакона.
Отец Михаил оказался в кольце. И все-таки не сдавался. Опираясь на народ, он полгода служил в храме. «Сегодня служит отец Михаил», — разносился слух по приходу. И сразу храм становился полон, как на Пасху. «Сегодня отца Михаила не будет», — говорили прихожанки. И храм мгновенно пустел: точно все прихожане умерли. И лишь через полгода в Екатерининский храм назначили нового настоятеля: отца Виктора (из закрытой Елисеевской домовой церкви) — старичка, носившего крест на красной анненской ленте.
Уважая его возраст, от эксцессов, обычных в то время в храмах при переходе в обновленчество, воздержались, но ходить перестали. Служба после этого долгие годы шла в холодном и пустом храме.
Отец Михаил служил по квартирам. В то время на бульваре по Среднему проспекту можно было видеть десятки собравшихся простых женщин — баб в платочках. «Что это народ собрался?» — спрашивал кто-нибудь. «Отец Михаил сейчас выйдет: он в этом доме сегодня молебен служил». И действительно, через 15–20 минут появлялся отец Михаил в белой рясе, всегда без шляпы, с развевающимися волосами, веселый и оживленный. Прихожане бросались к нему под благословение. Но всем было ясно, что долго так продолжаться не может.
В 1924 году отец Михаил был арестован и сослан на Соловки на 3 года. Вера Философовна осталась одна с пятью детьми на руках.
Он благополучно отбыл ссылку и вернулся в 1927 году. Жить в Петрограде ему не позволили. Жил он в Любани (120 км от Питера). Появлялся лишь изредка в Киевском подворье, куда ходила и его жена с детьми. Это была в то время единственная необновленческая церковь на Васильевском острове.
Последний раз я его видел на Успение в 1929 году, в алтаре Киевского подворья. Был престольный праздник. Литургию совершал преосвященный Николай, епископ Петергофский (впоследствии прославленный митрополит). Я стоял в алтаре, и недалеко от меня, у жертвенника, стоял в епитрахили отец Михаил. Он молился. Я никогда, ни до, ни после, не видел такой молитвы. Он несколько постарел, волосы стали длиннее, они теперь падали ему на спину. А лицо… нет, такое лицо я видел только на иконах; там, где изображают Христа, молящегося в Гефсимании. И оно врезалось мне на всю жизнь. Вижу его как сейчас. А описать не могу: не хватает слов, не хватает красок.
Через полгода отец Михаил был арестован и осужден на 10 лет лагерей. Тогда (в 1930 году) это была редкость: обычно давали 3 года.
Очень много лет спустя я узнал кое-какие подробности о его пребывании в заключении. Отец Михаил был заключен в лагерь на Беломорско-Балтийском канале (печально знаменитый ББК). «Он был как ребенок; только молился: во всем полагался на Бога», — вспоминает один московский священник, который был с ним в заключении (и ныне здравствующий). Изредка приезжал к нему старший сын. Матушку не пускали, т. к. формально она была с ним в разводе.
От этого священника я узнал о следующем эпизоде. В 1934 году наступила Пасха. Перед этим побывал у отца Михаила сын. И привез ему творог, яйца, куличик, чтоб разговеться. Под Пасху собрались в комнатке у дневального: два священника, четверо верующих стариков. Отец Михаил шепотком служил заутреню, а потом поставили на стол куличик, творог, яйца. Отец Михаил благословил трапезу. И в это самое время ворвались надзиратели (кто-то «стукнул»). Как звери набросились они прежде всего на кулич, яйца и пасху. Приказав священникам и верующим старичкам следовать за собой, на их глазах все это бросили в уборную, а затем всех отвели в карцер. Все были в унынии и смущении. Только отец Михаил своим прекрасным голосом пел пасхальные песнопения. На другой день радио ББК передало сообщение о поповско-кулацкой провокации. Ожидали второго срока. Но обошлось.
А за отцом Михаилом после этого задергивается темная завеса. Никому в точности неизвестна его судьба. Несомненно одно: он не пережил 1937-го года. Умер ли он от пули или от голода, никто не знает.
А в это время семья отца Михаила терпела невыносимые бедствия. В 1930 году, чтоб избегнуть высылки и восстановиться в избирательных правах, Вере Философовне пришлось фиктивно развестись с мужем. Семье это мало помогло. Ребят не принимали в институты, им приходилось работать на производстве, и оттуда их гнали. Старые прихожане частью вымерли, частью разъехались в разные места. На квартире Вера Философовна принимать кого-либо боялась: соседи следили, и ее уже несколько раз предупреждали, чтоб она не делала сборищ. Назначали ей свидания старые друзья в магазине. Там можно было перекинуться с ней несколькими словами, ненароком и деликатно сунуть ей в авоську несколько рублей. Она улыбалась, а слезы стояли в ее все еще прекрасных глазах.
Она умерла во время блокады. О судьбе детей ничего не знаю. Но где бы они ни были, они могут гордиться своими родителями. Это были светлые люди. Те самые праведники, без которых, по словам писателя, не стоит земля наша.
А в храме св. Екатерины до 1935 года шла служба. Отец Виктор, сменивший отца Михаила в 1923 г., умер через год. Отец Никифор покаялся и впоследствии разделил участь отца Михаила — тоже погиб в лагерях. В храме служили серые люди, чередовались настоятели: отец Николай, отец Василий. Служили по несколько лет. Приходили и уходили, не оставив по себе никакой памяти. Вторым священником был отец Григорий Нименский, простой, добродушный человек, говоривший с волжским оканьем, глубокий провинциал с кругозором сельского учителя или фельдшера. На этом сером фоне мелькнула в 30-е годы довольно своеобразная фигура последнего настоятеля, отца Федора. Этот говорил народным говором, явно подделываясь под прихожан. Особенного влияния он не имел, но власти всполошились. В 1935 году и он получил 10 лет лагерей; в декабре 1935 года, перед престольным праздником 7-го декабря, храм был закрыт.
Сейчас там помещается фабрика. Помню, в 1936 году, когда храм был уже закрыт, мне удалось проникнуть туда через боковые двери. Боже! Что я увидел: иконы, поваленные навзничь; гулким эхом раздавались под куполом грубые голоса. Эхо разносило чью-то перебранку. Царские двери были сорваны и брошены на солее, но запрестольный образ все еще висел на стене, и через отверстие, там, где были царские двери, все также победно и радостно смотрел Спаситель с пасхальной хоругвью в правой руке.
В остальных приходах было примерно так же. Всюду был популярный батюшка-исповедник, сгинувший в лагерях. Всюду были свои ловкие и умные священники, приспосабливающиеся к советской власти. Всюду были корыстные и продажные люди, пригревшиеся у церковного ящика. И всюду было много глубоко верующих людей, искавших благодати и радости духовной в молитве.
В это время шепотом молились по храмам об убиенном митрополите Вениамине, вздыхали о заключенных священниках, поминали недавно скончавшегося Патриарха Тихона.
И все-таки, все-таки, когда меня спрашивают о том, как я себе представляю идеальную церковную общину, я всегда вспоминаю Питер 20-х годов.
Только недавно закрылись Петроградская Духовная Академия и Семинария; закрылись все церковные журналы, издательства, богословские и философские общества. И все профессора, магистры, кандидаты богословия, церковные писатели — все хлынули на приходы. Стали невозможны диссертации, богословские труды, статьи, монографии — единственное, что осталось, — церковная кафедра.
Она была в то время еще относительно свободной: проповедь не запрещалась, если не было непосредственных политических призывов. В то же время священник освободился от стеснительной опеки церковной власти: никаких конспектов, никакого контроля, никаких отчетов — архиереям было не до того. Проповедь в это время стала подлинно творческой.
Тогда еще не было принципа принудительной регистрации священнослужителей, поэтому в Питере, как и в Москве, в это время было много заштатных архиереев и иереев. Приехал из провинции, договорился с настоятелем — и служи себе. Церковная смута способствовала оживлению церковной проповеди, т. к. в связи с расколом возникло множество вопросов; богословских, социальных, канонических. И все они освещались с церковной кафедры.
Входили в обычай тематические беседы: по средам и пятницам, после вечерни, читались акафисты, а после акафиста предлагалась «беседа» — собственно не беседа, а богословская лекция, продолжение предыдущей. В некоторых храмах даже устанавливались скамейки для слушателей.