Иванов Всеволод Вячеславович - Дневники стр 71.

Шрифт
Фон

Вечером приходили родственники Тамары. Сидели чинно, спокойно, выпили по бокальчику вина. Разговор велся на тему: где такой-то, что с таким-то. «Убит. Ранен. Уехал в Сибирь, Среднюю Азию». Дочь Зиллеров{320} воспитывает малютку Семеновой, балерины, и ради девочки уехала в Среднюю Азию. Сами Зиллеры тоже взяли какого-то пятилетнего… Несчастье их узнал по одной реплике. Уходя, Кл[авдия] Ив[ановна] Зиллер сказала:

— Приходите, Вс[еволод] Вяч[еславович], в гости. Для вас я, так и быть, возьму купон на водку. Нас, ведь, Тамарочка, лишили трудящихся иждивенцев, — в ноябре жиров и мяса…

— Как так? Муж ее пошутил:

— Вырезали жиры и мясо. И все рассмеялись, уж подлинно сквозь слезы. Тут же зашел разговор о немцах. Я высказал предположение, что война затянется до 44-го года. Кл[авдия] Ив[ановна] сказала:

— А я думаю, что немцы слабее. Ведь, если они с нами, — голодными, раздетыми, беспорядочными, — ничего не могут сделать, значит у них самих не лучше.

Стали говорить о беспорядках, сопутствующих войне, о голоде почти неизбежном, но все же в словах Кл[авдии] Ив[ановны] есть правда. Ник[олай] Влад[имирович] сам складывает печь. Разговор всех вертится вокруг того, — какая у кого в доме температура.

Никулин сказал, что немцы высадились в Кипре.

12. [XI]. Четверг.

В два часа Тамара собралась было идти за деньгами в «Известия», где я просил выписать мне 1.000 рублей. Позвонила. Оказывается, выписали мне за статью 400 рублей, но и те заплатят завтра. За номер в гостинице не плачено четыре дня. Тамара заняла 200 рублей у Гусевых, — и заплатила. Со злости, и отчасти потому, чтобы переписать рассказ «Шумит дубравушка к погодушке»{321} я не пошел обедать. Живу на редкость одиноко. Гостиница переполнена знакомыми, но я был только у одного В. Гусева. Никто не звонит мне, и я никому не звоню по телефону.

Немцы оккупируют неоккупированную зону Франции. Перемирие в Сев. Африке. Немцы высадились в Тунисе.

Вечером — спектакль «Кремлевские куранты». Пьеса беспомощная, повторяет сотни подобных, но играют очень хорошо. Настроение публики — «еще более твердое», выражаясь языком дипломатическим, чем 7 ноября. Тогда было напряжение, казалось, все ждут — сейчас упадет бомба, и надо будет бежать. Ходили углубленные в себя. Сегодня, — смотрят Друг на друга, смеются, — обычная, пожалуй, с чуть-чуть повышенным настроением, толпа Художественного театра. У подъезда, как всегда в дни премьер, два ряда людей, спрашивающих: «Нет ли у вас лишнего билета?» Сидели рядом с Леоновым. Покашливая — от табаку, — коротко, он жаловался, что ему в эти два года было страшно тяжело, как будто кому-то было легче, и он только один имеет право не страдать, не бегать, не голодать. Пьеса его уже принята в МХАТ{322}. Лицо у него стало одутловатое, волосы длинные, — и если он раньше походил на инженера, из тех, что прошли рабфак, то теперь он писатель. Кажется, — под бременем своих писательских тягот, он стал сутулиться. Удивительное дело, никогда он мне ничего дурного не сделал, да и я тоже, — и между нами, в общем, были всегда хорошие отношения, но редко меня кто, внутренне, так раздражает, как он. По закону контраста, наверное?

Гусев сказал, что была речь Черчилля, в которой он сообщил, что русским было объявлено — второго фронта в 1942 году не будет, и пикировка из-за второго фронта происходила для отвода глаз.

13. [XI]. Пятница.

Рано утром принесли рукопись моего романа из «Известий». Войтинская не только не заикается о напечатании отрывков из романа, который они считают хорошим, но даже не печатают моей статьи. Душевно жаль историков будущей литературы, которые должны будут писать о нашем героизме, стараясь в то же время и не очернить людей, мешавших этому героизму. Чем дальше, тем винт закручивается туже. Любопытно, дойдет ли до какого-нибудь конца или это завинчивание может быть бесконечным.

Переписывал рассказ «Ж.Д.»{323} — за весь день одну страницу. К вечеру сходил в Лаврушинский, — убирал свою комнату. Тамара получила в «Известиях» — триста рублей. Напечатана речь Черчилля — все-таки мы в ней выглядим какими-то дурачками. — От детей письма и посылка: носки и 100 штук папирос. Комка прислал превосходнейшее письмо — обширное и ясное. Неужели и этому быть писателем? И, — грустно и приятно.

Различие в понимании слова «искусство». Приходила женщина — журналист из «Литературы и искусства», просила написать статью о выставке «Великая Отечественная война». Я отказался. Она, при мне, звонила какому-то критику. Тот отказался наотрез. Она сказала: «Я не была на выставке, но теперь и не пойду — все отказываются писать. А нам велено развернуть на две страницы». А все дело в том, что хочется, чтобы агитацию называли искусством, а искусство — агитацией. Правда, если б выставку назвали прямо агитацией, то туда никто бы не пошел, но ведь и сейчас никто не идет. Днем я проходил по пустынному Лаврушинскому, шел медленно, — и ни одной души не показалось из-за ограды! Так зачем же беспокоиться, обманывать себя и других? По-моему, надо действовать благороднее — да, агитки, да, плакаты, написанные маслом по холсту, да, неважно сделано, но, ведь другого нет ничего? Так давайте же попробуем хотя бы через агитку рассмотреть жизнь? Ведь, видим, хотя и стекло запыленное и засиженное мухами, но все же не стена! Нет, всем хочется в вечность, в великое, хотя бы одним шажком, будь он величиной с мушиный.

14. [XI]. Суббота.

Пытался писать рассказ — не вышло. Тогда стал придумывать пьесу, мысль о которой мелькнула вчера ночью, в постели. Называется «Злодейка»{324}. Тема стародавняя — хороших людей считают за плохих, плохих — за хороших. Но, дело не в теме, а в том, что, благодаря ей, удастся показать современную Москву, с ее переменами настроения, мечтами о тепле, пище. — [нрзб.], ни одного звонка по телефону. Кто-то, где-то еще измеряет меня, а может быть, и не измеряет, что было б гораздо лучше и спокойнее.

15. [XI]. Воскресенье.

Днем переделывал «Проспект Ильича». Так как глава о еретиках напугала наших дурачков, то я ее выкинул{325}. Эта глава была стержнем, на котором висела глава вступительная — песня о «проспекте Ильича», и поэтому пришлось выкинуть и первую главу, а раз выкинул — надо менять и заглавие. Я назвал роман «Матвей Ковалев».

Вечером пошли к проф. Розанову{326}. Это человек, собирающий стихи, книги поэтов, похожий на игрушку, которую никто не покупает из-за весьма убедительного безобразия. У него две комнаты книг, расположенных в идеальном порядке, холодно. Выпили водки, он рассказал о том, как и что пишет, — и стало, видимо, непонятно, зачем я пришел. Он попросил записать ему мои стихи. Но, так как стихи мои внушают мне отвращение, то записал ему стихи покойного моего друга Г. Маслова. Да простят мне будущие критики эту шалость!

Вечером, — вернее ночью, — зашли седой Довженко{327}, важно рассуждавший об искусстве, его жена с великолепно сросшимися бровями, — и наверное мозгом, Ливанов с женой. Критиковали положение в искусстве страшно! Только когда я сказал, что критиковать-то мы критикуем, а сами все равно глядим в рот Верхам, то критика смолкла. Вздор какой! Делают минет, а гордятся девственностью. Довженко скорбно и с гордостью спрашивал:

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке