Очень убежденно заявил. Я расспрашивать не стал. Он был не из тех, кого стоит расспрашивать или уговаривать.
— Скажите, — спросил я, — а нельзя ли попросту выскочить в окно?
— Это не окно, — сказал Жоголов.
Я подошел поближе. То, что я принимал за окно, действительно им являлось, если иметь в виду наличие рам, переплетов и стекол; но выходило оно не на улицу и даже не во двор, а в длинный коридор с голубоватой подсветкой, параллельный анфиладе. Бутафория. Сплошная бутафория.
— Система Станиславского, — сказал я.
— Не понял вас, — сказал Жоголов. — А, МХАТ? Москва? «Моя жизнь в искусстве»?
— Вот именно, — ответил я, — Его жизнь в нем. Реквизит у вас сугубо реалистический. Натурализмом даже отдает.
— Это не реквизит, — сказал он. — Идемте.
Он двинулся вперед, я за ним. Часы тикали у меня в кармане, и я вынул их, тяжелую фарфоровую луковицу с листьями и цветами.
— Откуда вы их взяли? — Жоголов остановился. — В той комнате с часами?
— Да.
— Вы должны вернуть их. Обязательно. Слышите?
— Я и собирался, — сказал я.
— Значит, нам надо вернуться.
— Да я один схожу, — сказал я.
— Я вас одного не пущу.
— А ведь там дверь закрыта.
— Ничего, — сказал он.
И мы повернули обратно.
Жоголов шел чуть-чуть впереди; доходя до каждой следующей двери, он замирал на минуту в проеме и, никого или ничего опасного не увидев, делал мне знак. Мы быстро проходили комнату — и опять эта пауза у порога. Двигался он бесшумно и стремительно, и теперь напоминал мима или актера балета — ни одного лишнего жеста, все плавно, экономно, как в танце. Мы вступили в пространство большой комнаты с ярко-синими обоями, завешенными множеством картин и картинок, когда он, быстро озираясь, сказал мне:
— Стойте.
Вынув из кармана портсигар, он быстро прошелся по комнате, вернулся, покрутился у стола, сказал: «Тут…» — и подозвал меня: