И, не обращая на меня внимания, быстро оделась, укутала сына и убежала, унося его с собой. А я осталась в чужом этом доме в глупейшем положении. Вышла к старухе. Та копалась в ворохе лоскутьев. Стала я расспрашивать о Даше, давно ли живет у нее.
— Вёснусь пришла. Тихая. Сын у́росит — мужчина!
Говорят, предки жителей этого села переселились сюда из России чуть ли не при Иване Грозном. И я услышала, как говорили на Руси пятьсот лет назад! Так странно сегодня услышать эти старинные слова в живой речи. «Лони́сь» — значит, прошлым годом. Отсюда и лончак — жеребенок, родившийся в прошлом году. «Уросит» — значит, своенравничает. И какая музыка эта речь! Совсем иная, чем у Настасьи Петровны. У старухи речь течет плавно, переливается из слова в слово. А слова неспешные, широкие. Вот жаловалась она мне, например, что дом разрушается:
— Лёжни погнили, заплот не зна когда повалило. Похлопочи, пускай твои рубаки мне стаечку срубят!
Стаечка — хлевушок. А «рубаки» она, по-моему, тут же при мне и придумала. Правда, чудесное слово? В нем и усмешечка, и симпатия, и еще что-то… Доброе слово!
Но что самое поразительное — как эта пятисотлетия старуха о Даше говорила:
— Девонька она ох темная! Дивья кабы старая. В молельню повадилася!
Оказывается, прошлой зимой объявился в этих местах «батюшко», не старый еще, весь обросший, поселился в землянке в лесу.
— Ходила его смотреть. Матёреушший батюшко-то! Чистый лешак. Как стребанет из своей землянки, руки кверху и пузом в снег. Лежит, молитвы баит. А народ кругом стоит смотрит. Вот с зимы девонька и повесила себе в кут доску. Околдовали ее кудесами всякими, ижно совестно. В завозне молельню устроили. Она там у них безответно скребет и моет, пособница! Эко лихо!
Как видишь, старуха вполне сегодняшняя.
А вечером нашла на подоконнике новое послание. Записка, сложенная корабликом.
«Кто приходит к вам в дом и не приносит сего учения господа нашего, того не принимайте в дом и не приветствуйте его».
Это значит, чтобы я к Даше не ходила. Что ж, оставить ее, не мешать? И ведь какая сила — религия! Как Даша вся засветилась, когда ее позвали молельню убирать!
И меня не оставляют в покое. Может, и меня надеются заполучить. Ой, жутко… А ты говоришь: не мешать. Разве это доброта?
Ты и представить себе не можешь, что это такое — листопад в тайге! Когда нет ветра, тайга неподвижна. Листва опадает незаметно для глаза, с едва слышным, нежным шорохом. А пронесется легкое даже дуновенье, и тогда сплошная завеса косо гонимых листьев, сплошной сухой шум вокруг. Под ногами быстро растут мягкие, сырые, пахнущие осенью бурые кучи листьев. И вот уже лес вокруг сквозит. И во всем этом нет ни ужаса, ни смерти, а только новая красота.
Директор сказал, что вопрос о комплексной бригаде решит после того, как мы представим все расчеты. Сижу целыми днями с главным бухгалтером Федором Павловичем — разрабатываем новые нормы. Письмо пишу тебе в перерыве, пока Федор Павлович ссорится со счетоводом по поводу очередного отчета. Поглядела из окна на лес, и захотелось тебе эту красоту описать.
С ветвей за мной подсматривает синичка. Остальные птицы уже улетели. Охотники сообщают, что на днях и гуси отбыли. Так что скоро зима. Скоро бригаде в лес идти — окорять деревья. Если, конечно, директор все это одобрит… Как я только подумаю, какую ответственность беру на себя, так сердце замирает. Правда, никакой Америки мы не открываем, кое-где в химлесхозах уже работают таким комплексным методом. Но здесь, в наших условиях, это впервые. И главное, с нашими людьми! Ведь записались в бригаду совсем не самые лучшие. Кирпонос, который хотя работает как зверь, пьет тоже зверски. Лодырь и симулянт Мерич. Матерщинник Каюров. Остальные четверо, к счастью, вполне нормальные люди. Я тебе о них еще не писала. А Сидоров с Асмоловой и Даша так и не согласились. Мне кажется, все с интересом надут, что получится. Семен Корнеевич не мешает, лишь ходит подтрунивает. Только возчик Кузьмич вчера, отдавая привезенное со станции твое письмо, таинственно зажмурил глаз и погрозил кривым пальцем, измазанным дегтем:
— Доиграешься с этой бригадой! Брось!
Зато уж Настасья Петровна рада! Ей лишь бы побольше народу в доме толклось. Всех поит и кормит. Мерич, по-моему, этим пользуется. Каждый вечер является, присаживается на краешке стула с видом мученика и начинает рассказывать что-нибудь веселенькое о своей язве, Изображает в лицах:
— Характер у язвы хитрющий, сатанинский, как у бабы. Сперва она тихонечко, ласково этак зудит и свербит — еды просит. Есть начнешь, притаится, вроде бы и нет ее. Это она заманивает: давай-давай наедайся, нету меня, сгинула, истаяла… А набьешь брюхо, тут она себя показывает: здесь я, туточки, при тебе, мой ненаглядный! И за печенку дерг, за селезенку дерг! Потом поперек живота клещами кы-ик ухватит! По полу катаешься, криком кричишь. Одна только водка и успокаивает.
Но человек он одинокий, всеми обиженный: кто позаботится, кто поднесет?
Настасья Петровна послушает, послушает, пригорюнится. И тащит ему водку и закуску. Сама за компанию выпьет, чтобы ему одиноко не было.