Евгений Анисимов - Дыба и кнут. Политический сыск и русское общество в XVIII веке стр 5.

Шрифт
Фон

Слова «царь», «государь», «император», поставленные рядом с именем любого подданного, сразу же вызывали подозрение в самозванстве. В 1737 г. монах Исаак дерзнул написать цесаревне Елизавете Петровне письмо, в котором так «извещал» ее о своем решении: «Наияснейшая цесаревна, я буду по сей императрицы (т. е. по смерти Анны Ивановны. — Е.А.) император в Москве, а ты, государыня цесаревна, мне женою» (86-4, 178). Тотчас по этому письму в Тайной канцелярии начали следственное дело. В 1739 г. некий тамбовский крестьянин, сидя с товарищами в кабаке, возмущался многочисленностью и безнаказанностью воров и убийц и при этом сказал: «Вот, ныне воров ловят и отводят к воеводе, а воевода их свобождает, кабы я был царь, то бы я всех воров перевешал». Эти слова и привели его в Тайную канцелярию (86-4, 215). За 11 лет до этого, в 1728 г., в Преображенском приказе оказался тамбовец Антон Любученников, сказавший примерно то же самое: «Глуп-де наш государь, как бы я был государь, то бы-де всех временщиков перевешал». После пыток его били кнутом и сослали в Сибирь (86–4. 215; 8–1, 342 об.).

Нельзя было даже в шутку, иносказательно провести аналогию своего положения, статуса с царским. Как преступление рассматривали в политическом сыске слова архимандрита Тихвинского монастыря Боголепа, сказавшего в 1699 г.: «И я-де равен царю» (241, 220). Сурово покарали колодников Киприяна Иванова и Максима Зуева. Первый сказал в 1702 г.: «Я-де не боюсь, я над вами царь», а второй спорил и говорил, «что он царь» (89, 672, 817). Такое же преступление совершил курмышский комендант Василий Лодыжинский, сказавший в 1714 г. «в пьянстве»: «Я-де и сам царь!» В 1728 г. донесли и на командира корабля лейтенанта Герценберга, который внушал матросу: «Здесь императора не имеетца и я-де на него плюю, а здесь я император» (88, 265; 8–1, 120). Донос был подан и на вдову Агафью Ушакову, которая в 1732 г. сказала своему пасынку: «Я сама государыня и никого я неопасна, поди о том донеси», что он и сделал (42-2, 46) Дорого обошлись в 1733 г. крестьянину Филиппу Иванову слова «я и сам лучше государя», как и казаку Федору Макарову его хвастовство: «Я-де сам в доме своем грозный царь». Доносчик Аникеев на следствии сказал, что «помянутой Макаров называется царем, а которым имянно не сказал». Макаров же на следствии уточнил, что сказал: «Я-де бутто грозный царь Иван Васильевич». Но это уточнение не спасло его от кнута и ссылки (86-2, 102 об, 131–132). За подобные преступления пострадал в 1740 г. поручик Лукьян Нестеров, который сказал о своем поместье: «Мы вольны в своем царстве» (86-4, 399). Преследовали во времена императрицы Елизаветы и смелые сравнения, которыми поделилась с мужем жена: «Я перед тобою барыня и великая княгиня! И что касается и до императрицы, что царствует, так она такая же наша сестра — набитая баба, а потому мы и держим теперь правую руку и над вами, дураками, всякую власть имеем» (124, 831). В середине XVIII в. такие «непристойные слова» классифицировались в законе как «название своего житья царством» (180, 65).

Преступлением становилось даже шутливое причисление себя или кого-либо из простых смертных к царскому роду, а также упоминание о близких, интимных, товарищеских отношениях с государем («Государев брат», «Товарищ Его Величества», «Он — царского поколения» — 88, 262. 352 об.; 89, 825 об.). Тщательно расследовали доносы на таких, которые, как крестьянин Василий Шемяка, хвастались: «Еще мне быть на царстве!» или «Я-де сам завтра царь буду!». Последнее сказал, к своему несчастью, служка Иван Губанин (8–1, 337 об; 89, 839). Разговоры о родстве с царской семьей расследовали даже тогда, когда вели их люди явно психически больные. В 1708 г. пытали одного сумасшедшего, который в припадке безумия называл себя братом царя Алексея Михайловича и дядей Петра I (89, 187). В 1740 г. в Скопине убивший свою жену Федор Дюков заявил, что «тое жонку зарезал он для того, что хотел он, Дюков, в цари». В Тайной канцелярии Дюков признался, что ему часто являются некие «сияния», которые он понимает как божественное откровение, указания свыше, что «возметца он в цари в ыное государство». Для этого он намеревался идти за границу «к турскому салтану», и тот якобы «примет ево к себе в цари и женит на дочери своей, ежели у него имеетца» (86-4, 394).

Предупреждением самозванства стали те демонстративные действия, которые власти проводили с пойманным Пугачевым. Капитан Маврин дважды выводил самозванца на городскую площадь Яицкого город ка для публичного обличения и заставлял громогласно объявлять о себе, что он Емельян Пугачев, «Зимовейской станицы донской казак, не умеющий грамоте» и что «их обманывал», «что согрешил пред Ея и.в.». Затем Пугачева решили везти в клетке «церемониально — для показания черни». Позже такой же публичный допрос сделал Пугачеву Петр Панин в Казани 1 октября 1774 г. (522, 39–40, 61–62). Теми же опасениями можно объяснить и пожизненное заключение в Кексгольмскую крепость двух жен и детей Пугачева, причем им было строго запрещено называться знаменитой фамилией, «а ежели они мерским злодеевым прозванием называтца будут, то с ними поступлено будет со всей строгостью законов» (522, 223). При этом следствие, даже имея дело с заведомыми сумасшедшими, всегда пыталось выявить «скоп и заговор», ибо без этого самозванство не мыслилось в сыске, тем более что было известно немало случаев, когда за самозванцами стояли группы людей, хотевших использовать «императора» в своих целях.

Отказ присягать государю и нарушение присягипреступления, возникшие в XVIII в. И хотя присяга на кресте и Евангелии известна и раньше как при судопроизводстве, так и при совершении сделок, заключении договоров, все-таки отношение к присяге в XVII в. было иным, чем при Петре I. Во-первых, при нем были разработаны обязательные типовые письменные присяги для военных и гражданских служащих, которые они подписывали после клятвы и целования креста и Евангелия (см. 193, 483–484). За нарушение присяги (как и задачу ложных показаний) полагалось отсечение двух пальцев, которое в 1720 г. Петр I заменил на вырывание ноздрей (587-6, 3531). Одновременно царь ввел и всеобщую присягу верности назначенному государем наследнику престола. Весной 1718 г., когда после отречения царевича Алексея от престола царь утвердил своим наследником младшего сына, царевича Петра Петровича. Но царевич умер весной 1719 г., и через три года, в 1722 г. Петр предписал присягать в верности изданному им «Уставу о престолонаследии». Согласно ему император мог назначить себе в преемники любого из своих подданных. С тех пор при вступлении на престол новых государей проводили присяги подданных. Церемония присяги требовала обязательно клятвы в церкви на Евангелии и кресте, а также собственноручной подписи особых присяжных листов. Именно такой лист передал 2 марта 1718 г. в руки царю в церкви в Преображенском упомянутый выше подьячий Докукин. На этом листе, ниже типографского текста присяги, царь прочитал слова, написанные рукой Докукина: «А за неповинное отлучение и изгнание всероссийского престола царскаго Богом хранимого государя царевича Алексея Петровича христианскою совестью и судом Божиим и пресвятым Евангелием не именуюсь, и на том животворяща Креста Христова не целую и собственною своею рукою не подписуюсь… хотя за то и царский гнев на мя произлиется, буди в том воля Господа Бога и Иисуса Христа по воле Его святой за истину аз, раб Христов, Илорион Докукин, страдати готов. Аминь! Аминь! Аминь!» На допросе Докукин показал, что «на присяге подписал своеручно он, Ларион, соболезнуя о нем, царевиче, что он природной и от истинной жены, а наследника царевича Петра Петровича за истинного не признает» (325-1, 158–165). Тем самым в форме демонстративной неприсяги Докукин выразил свой протест, за что его вскоре колесовали. В том же году в Киеве казнили и двоих солдат — Редькина и Галкина, также отказавшихся присягать в верности царевичу Петру Петровичу (212, 127). В Сибирь после пыток попал посадский Корней Муравщик, который в 1718 г. говорил о присяге «непристойные слова и плевал» (9–3, 100). В 1722 г. жители Тары отказались присягать в верности Уставу. Этот отказ привел к пыткам и казням множества людей. П.А. Словцов считал, что в Таре казнили до тысячи жителей города и окрестностей, что кажется преувеличением, хотя масштабы репрессий были, бесспорно, значительны (687, 276–278; 581, 61).

Массовый отказ подданных от присяги в Таре и в других местах был связан с распространенным в среде старообрядцев представлением о том, что процедура клятвы — дьявольская ловушка антихриста Петра I, который тем самым хочет священною клятвой «привязать» к себе невинные христианские души, да еще перед самым концом света, который, по расчетам старообрядцев, «намечался» на 1725 г. (582, 50). Акт неприсяги становился государственным преступлением, ибо противоречил воле самодержца. Поэтому осуждали не только пренебрежение обязанностью присягать, но и надругательство над этим священным для власти актом. В 1734 г. сослали в Сибирь некоего Комарова, который товарищу в кабаке «матерны говорил: “Мать-де твою в гузно и с присягою твоею”» (44-2, 236).

Государственным преступлением считалось даже неумышленное неучастие подданного в процедуре присяги. В этом видели дерзкое проявление его нелояльности государю. Только редчайшая причина неявки подданного в церковь вдень присяги признавалась властями уважительной. Сурово карали и всякое сопротивление самой процедуре присяги со стороны чиновников и церковников, формальное или наплевательское отношение подданных к совершению акта присяги. В начале 1730-х гг. прошла целая серия дел церковников, которые не признавали выбранную в 1730 г. верховниками императрицу Анну Ивановну, не присягали ей, а также не подтверждали присягой свою верность изданному этой же государыней в 1731 г. указу о престолонаследии. Особенно обеспокоило власти то, что церковники не приводили к присяге своих прихожан и родственников, публично выказывали пренебрежение к самой присяге и даже, как сказано о трех сосланных в Сибирь попах, «лаяли во время присяги… и имели намерение Ея и.в. о наследии, та-кож и принятую на то присягу письменным проектом обличать» (484, 72 см. также 42-5, 116 и др.) В 1733 г. на каторгу в Оренбург сослали попа Григория Прокопьева, который дал подписаться людям под присяжными листами без приведения их к присяге (8–2, 114). Безусловным преступлением считались уничижительные комментарии о присяге типа: «Вы-де присягаете говну!» (дело 1762 г. — 83, 122).

Возвращаясь к аргументации тарских раскольников, отметим, что в некотором смысле присяга оказывалась действительно если не эсхатологической, то правовой ловушкой как для служилого человека, так и для подданного вообще, весьма легко приводила к клятвопреступлению. В присяге, которую подписывал каждый служащий, говорилось о верности служения государю и назначенным им преемникам, о точном исполнении «присяжной подданнической должности», т. е. своих обязанностей по службе, а также о предотвращении ущерба «Его величества интереса» (587-9, 6647; 193, 483–484). А поскольку этот интерес понимался весьма широко, то фактически всякое преступление служащего автоматически означало нарушение присяги, трактовалось как клятвопреступление. Так, собственно, смотрели власти на участие служилого человека в «непристойных разговорах». О преступлении А.П. Волынского в одном из документов следствия было сказано, что он кроме прочих преступлений «явно уже в важнейшем и предерзком клятвопреступлении явился» (6, 13). В 1743 г. Ивана Лопухина, ведшего подобные разговоры, обвинили, помимо всего прочего, в презрении присяги и клятвопреступлении (660. 11). Как нарушение присяги в 1790 г. расценили сочинительство Радищева. Внести клятвопреступления в список его вин указала сама Екатерина II, которая тем самым усугубляла вину сочинителя, служившего в учреждении — в таможне (130, 252, 280–281).

Как непризнание власти самодержца рассматривали в политическом сыске и различные «анархические» высказывания людей о своей якобы полной независимости от божественной, царской, вообще земной власти. В 1701 г. поповича Федора Ефимова взяли в сыскной приказ за высказывание: «Я-де государя не боюсь!». В 1719 г. был арестован крестьянин Семен Полуехтов за слова: «Я государя не боюся, головы мне не срубить» (90, 706 ов.; 88. 324 об.). В 1729 г. к следствию привлекли купца Трофима Мелетчина, который ругал власть и утверждал: «Никого не боюсь и государя мало боюсь» (по другой версии — «Государя не слушаю!» — 8–1. 369; см. также 41, 11). Ишимский поп Михаил попал в Тайную канцелярию в 1739 г. за слова: «А я-де философ и никого не боюсь, кроме Бога!», как и в 1745 г. некто Красноселов, кричавший, что он «никово не боится» (86-4, 277; 83, 26). Все эти выкрики в сыскном ведомстве рассматривали как политические преступления, как выражение дерзкого неподчинения власти самодержца и оскорбление его чести. Преступлением считалось и разное иное «самовольство», например, отказ съехать с дороги, по которой шествовал государь (322, 445).

В документах XVIII в. встречается упоминание о таком преступлении, которое, собственно, и преступлением назвать трудно, хотя обвиненных в нем ждал если не эшафот, то удаление отдел или ссылка. Речь идет о так называемом «подозрении». Что это такое? Согласно римскому праву, suspicio — подозрение в совершении преступления — само по себе не вело к осуждению человека (138, 306). В русских документах XVIII в. встречается несколько значений этого слова. Если в деле допрошенного мы встречаем запись: «А по осмотру явился он подозрителен», то это означает, что на спине у этого человека обнаружены следы кнута — верный признак пытки или старого наказания за какое-то серьезное преступление. Доверять ему, как уже побывавшему в руках ката, считалось невозможным. О доносчике солдате Иване Петровском было сказано: «Человек подозрительный, дважды за вины бит кнутом» (8–1, 141 об.). «Подозрением» называли также дополнительные, вскрывавшиеся в ходе следствия обстоятельства преступления. В 1724 г. Петр I писал о должностных преступлениях: «Ежели какое дело явитца по порядку правильному чисто, но та персона по окрестностям подозрительна…», то требуется расследование (193, 263).

Кроме того, в источниках встречается особый термин: «Впасть в подозрение» (нередко с уточнением: «Впадшие в подозрение по первым двум пунктам, а именно в оскорблении Величества и в возмущении противу общего покоя» — 633-7, 257). Это означало, что человек не совершал государственного преступления, но его (без расследования, представления улик и доказательств) подозревают в намерении совершить такое преступление и уже на этом основании наказывают. Капитана фон-Массау в 1742 г. сослали в Охотск только по подозрению в том, что он, может быть, говорил «непристойные слова», хотя расследования об этом не проводили. В приговоре по делу Массау сказано: «За оным подозрением ни к каким делам не определять и из Охотска никуда, ни для чего отпускать его не велено».

Основанием для «подозрения» становились служебные и родственные связи с преступником. Такой человек, ранее «безподозрительный», сразу становился «подозрительным» (91, 1). Весной 1727 г. А.Д. Меншиков писал И.Ф. Ромодановскому: «Отправлен отсюду в Москву обер-церемониймейстер граф Сантий, а понеже оной явился в важном деле весьма подозрителен, того ради Его и.в. указал отправить его из Москвы под крепким караулом в Тобольск…» Из дела Санти видно, что его обвиняли в дружбе с опальным тогда П.А. Толстым и подозревали в преступных связях с заграницей. Однако об этом в письме Меншикова прямо сказано не было — обвинение ограничивалось «подозрением» (705, 275–277). По этому же делу в 1727 г. был выслан из Петербурга будущий начальник Тайной канцелярии А.И. Ушаков. Его обвиняли в недонесении о замыслах Толстого и Девьера «и в протчем в том деле себя подозрительным показал» (633-63, 602). Андриса Фалька отправили в Оренбургтолько «за подозрением», что он, будучи слугой у лифляндца Стакельберга, «который за вины его сослан в Сибирь», мог слышать «непристойные речи» своего господина (507, 332; 517, 338). Основанием для подозрения почиталось родство с преступником. Исаака Веселовского сослали в 1727 г. в Прикаспий за то, что он был братом дипломатов Федора и Авраама Веселовских, которые отказались в 1718 г. вернуться из-за границы в Россию и таким образом стали преступниками. В указе об Исааке сказано: «Исака Веселовского, который за подозрением, что его два брата в измене, послан был в Гилянь» (800. 963).

«Подозрение» — юридическая категория почти неуловимая, ее нельзя понимать только как подозрение в совершении или причастности человека к какому-то преступлению или преступнику. «Подозрение» — обобщенное определение неназванного государственного преступления. В черновик манифеста 5 марта 1718 г. о преступлениях бывшей царицы Евдокии Петр I внес поправку в то место, где сказано о причинах ссылки его первой жены в монастырь (выделенное прибавлено рукой Петра): «Бывшая царица Евдокия в Суздале, в Покровском девичьем монастыре, для некоторых своих противностей и подозрения, постриглась и наречено имя ей Елена» (752, 477). В приговоре о ссылке в Илим малороссийского полковника Василия Тонского в 1734 г. мы читаем, что его отправили в Сибирь «за некоторые ево подозрения и вины» (8–2, 127). В указе Елизаветы Петровны об аресте Лестока 13 ноября 1748 г. сказано: «ГрафаЛестока по многим и важным его подозрениям арестовать» (760, 50).

«Подозрение» как преступление, во-первых, являлось ярким выражением средневекового права, ибо в делах о ведьмах подозрение вообще заменяло доказательства виновности (472, 31), и, во-вторых, говорило о неограниченном праве государя казнить и миловать подданных без всякого объяснения причин своего гнева. Наказание «по подозрению» — чистейшая форма опалы, «голое» проявление державной воли самодержца как источника права. Опала «по подозрению» просуществовала весь XVIII век и перешла и в XIX в. В манифесте 1758 г. об опале А.П. Бестужева сказано, что он лишен чинов и сослан уже только по той причине, что императрица Елизавета никому, кроме Бога, не обязана давать отчет о своих действиях и если она положила опалу на бывшего канцлера, то из этого с неопровержимостью следует, что преступления его велики и наказания достойны, но еще важнее, что императрица не могла «уже с давнего времени ему доверять» (589-15, 10802).

Как известно, в 1812 г. государственный секретарь М.М. Сперанский был внезапно арестован и сослан в Нижний Новгород, а потом в Пермь, где и провел четыре года. В чем состояла его вина, не знал никто, кроме императора Александра I, да и тот в именном указе 1816 г. о помиловании Сперанского не дал никаких объяснений причины опалы: «Пред начатием войны в 1812 году, при самом отправлении моем к армии, доведены до сведения моего обстоятельства, важность коих принудила меня удалить со службы тайного советника Сперанского и действительного статского советника Магницкого, к чему во всякое другое время не приступил бы я без точного исследования, которое по тогдашних обстоятельствах делалось невозможным. По возвращении моем, приступил я к внимательному и строгому разсмотрению поступков их и не нашел убедительных причин к подозрению. Потому, желая преподать им способ усердною службою очистить себя в полной мере, всемилостивейше повелеваю: т. е. Сперанскому быть Пензенским гражданским губернатором, ад.с.с. Магницкому Воронежским вице-губернатором» (706, 88). Итак, хотя у государя и не было «убедительных причин к подозрению», тем не менее сам факт опалы говорит о преступлении, которое нужно загладить усердной службой в провинции.

Пожалуй, самым распространенным видом государственных преступлений, о которых сохранилось много дел в архивах, были так называемые «непристойные слова». Материалы XVII в., когда юридическое определение этого вида преступлений еще не утвердилось, выразительно раскрывают их негативный, преступный смысл. Синонимами «непристойных слов (речей)» служили понятия: «воровские», «воровские непристойные», «зазорные», «злые», «зловредные», «вредительные», «дурные», «невежливые», «неистовые», «непригожие», «неприличные», «непотребные».

Несмотря на обилие дел о «непристойных речах» еще до издания Уложения 1649 г., они, эти «непристойные слова», тем не менее не входили в круг государственных преступлений, учтенных в этом кодексе. Г.Г. Тельберг утверждал, что «непристойные слова», в сущности, это та же измена, но только в более «легком», неосуществленном варианте. Если измена как посягательство на власть государя ведет к смертной казни, то «словесное обнаружение нереализованного умысла к измене» рассматривалось как «непристойное слово» и наказывалось с меньшей жестокостью, чем собственно измена (727, 65–66). Бесспорно то, что сказанное «непристойное» слою тогдашнее право расценивало как намерение к преступному действию, о чем уже упоминалось выше. «Непристойные слова» нельзя сводить только к акту измены — ведь они могли быть нереализованным умыслом и против жизни и здоровья государя и под ними могли скрываться и многие другие (помимо измены) государственные преступления. И все-таки главное заключалось в том, что «непристойные слова» были связаны не столько с перечисленными преступлениями, сколько с преступным оскорблением государевой чести.

Я исхожу из того положения, что, согласно праву рассматриваемой эпохи, все государственные преступления оскорбляли честь государя, недаром знаменитая 2-я глава Уложения 1649 г., посвященная бунту, измене, скопу и заговору, называется «О Государьской чести, и как Его государьское здоровье оберегать…». Между тем в этой главе идет речь только о преступлениях против жизни, здоровья и власти государя и совсем нет статей о поругании государевой чести. И тем не менее глава называлась именно так потому, что и бунт, и измена, и скоп с заговором были одновременно и оскорблением чести государя. Примечательно, что и следующая, 3-я глава Уложения («О Государеве дворе, чтоб на Государеве дворе ни от кого никакова бесчиньства и брани не было») проникнута не только беспокойством за безопасность государя, его жилища и его близких, но заботой о защите чести обитателей «верха». Поэтому все неправомочные действия подданных на Государеве дворе карались суровее, чем совершенные за его пределами, ведь они, помимо прочего, наносили оскорбление жилищу, семье и чести монарха, его достоинству.

«Непристойные слова» в XVII–XVIII вв. в большинстве своем связаны именно с оскорблением чести государя. Во многих случаях их так и называли: «Непристойные слова, касающиеся чести государя» (см., напр., 88, 19 и др.). А защита чести государя считалась не менее важной обязанностью подданных, чем защита личности и власти царя от изменника, самозванца или колдуна. В указе Анны Ивановны от 2 февраля 1730 г. сказано, что доносить нужно не только на потенциальных заговорщиков, мятежников, но и на тех, кто будет «персону и честь Нашего величества злыми и вредительными словами поносить». В проекте Уложения 1754 г. в главе 20-й «Об оскорблении Величества» сказано: «Ежели кто… каким бы то образом ни было, умышлять будет Нашего и.в. на дражайшее здоровье какое злое дело, онаго, яко оскорбителя Нашего величества, казнить смертию» (696, 76). В.Н. Латкин отмечал, что под преступлением об оскорблении Величества «понимается не только всякое преступное действие против жизни и здоровья государя, государыни и наследников, но также и словесное оскорбление государя, равно как и всякое осуждение его намерений и действий» (425, 220–221). В проекте Уложения 1754 г. так и говорилось: «…кто ж персону и честь Нашего и.в. и высокой Нашей фамилии злыми и вредительными словами поносить, или о действиях и намерениях наших непристойным образом рассуждать или их презирать будет, того казнить смертию» (596, 76). Иначе говоря, круг преступлений, которые было можно отнести к «оскорблению Величества», оказывался безбрежен. К тому, что отметил Латкин, прибавим не только сказанные или написанные слова, оскорбляющие личность, действия и намерения государя, но также и символические непристойные движения, жесты, гримасы, поступки и даже мысли, в которых можно усмотреть или угадать тот же оскорбительный для чести государя смысл. Чрезвычайно важным кажется замечание крупнейшею знатока военного законодательства Петровской эпохи П.О. Бобровского, который писал, что вместе с военным законодательством шведского короля Густава II Адольфа, взятым за основу военно-судной системы Петра I, в Россию пришло свойственное шведскому военному законодательству представление о «бережении чести» как о строжайшем соблюдении служебной субординации. Субординация — механизм, посредством которого само государство устанавливало взаимоотношения служащих, оберегало их честь (157, 74). Именно поэтому нормы защиты воинской чести не уживались в шведской (а потом и в русской) армии с нормами защиты дворянской (личной) чести, что приводило к запрещению дуэлей. Нам же особенно важно то, что в русских условиях суровое преследование за оскорбление чести государя как сакрального высшего правителя совпадало с идеей субординации, безусловно защищавшей повелителя как высшего начальника, уважение к которому на примере шутовского культа «князя-кесаря» Ромодановского демонстрировал сам Петр I (532, 56–58).

Вместе с тем заметим, что «непристойные» слова — это еще и слова «вредительные», «злые», «зловредные». Тем самым в них вкладывался и прямой, первоначальный (магический) смысл. По представлению того времени, слово могло вредить, приносить ущерб подобно физическому действию. Когда людям приходилось писать в служебных бумагах слова «мор», «пожар», то они обязательно добавляли фразу-оберег: «Отчего, Боже, сохрани». В восприятии сказанного слова как магического действия и состояла в немалой степени причина столь суровой оценки законом произнесения или написания «непристойных слов», оценки этих действий как государственного преступления. Дав такое толкование происхождению «непристойных слов», вернемся к формальной истории их появления в корпусе государственных преступлений. В Уложении 1649 г. «непристойные слова» не выделяются в отдельную статью государственных преступлений. Первая попытка их как-то маркировать относится к декабрю 1682 г., когда царевна Софья, обеспокоенная тревожным состоянием общества и многочисленными слухами, ходившими по Москве, издала указ, грозящий смертной казнью всем, кто пишет и распространяет «прелестные и смутные письма», произносит и слушает «смутные и похвальные речи Московскому смутному времени», а также произносит «непристойные слова о государях» (587-2, 978, 1002, 1014; 195, 245 и др.). Нельзя утверждать, что это было первое упоминание их в царских указах как об особом виде политических преступлений. Однако то, что они в это время попали в упомянутый указ, кажется весьма важным.

Петр окончательно расставил все по своим местам. В Артикуле воинском появилась норма (арт. 20), которая с тех пор бесконечное число раз повторялась при ссылке на законодательство при наказании тех, кого обвиняли в говорении «непристойных слов»: «Кто против Е.в. особы хулительными словами погрешит, его действо и намерение презирать и непристойным образом о том рассуждать будет, оный имеет живота лишен быть и отсечением главы казнен» (626-4, 331).

В том же 20-м артикуле дано развернутое определение «непристойных слов» как преступления, в которое включались не только собственно оскорбление чести государя, его священной особы, но и осуждение его действий и намерений. Право петровской поры считает преступлением все слова подданных, которыми они ставят под сомнение любые намерения и действия верховной власти. Важно, что именно в виде «Толкования» 20-го артикула о каре за «непристойные слова» дается знаменитое определение самодержавия: «Ибо Его величество есть самовластный монарх, который никому на свете о своих делах ответу дать не должен. Но силу и власть имеет свои государства и земли, яко христианский государь, по своей воле и благомнению управлять» (626-4, 331). Только в условиях безграничного самовластия всякое слово, сказанное подданным об этой власти, могло быть интерпретировано как «непристойное», «хулительное», оценено как государственное преступление. Это положение Артикула отражает эволюцию самодержавия, достигшего при Петре I пика своего могущества и суровым законом утверждавшего свою непогрешимость и неподсудность всему земному. Поэтому естественным кажется наказание как государственных преступников таких людей, как подьячий из Черни Иван Перхуров, который в 1723 г. заявил: «Хочу суда на Е.и.в.». В 1715 г. крестьянин Родион Кузнецов сказал: «Где-де быть в судьях правде, ныне-де и в самом государе правды нет». Подьячий Афанасий Иванов выразился в 1728 г. в том смысле, что «имеет-де он гнев на Его и.в.» (88, 660 об., 276; 8–1, 336).

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги