Евгений Анисимов - Дыба и кнут. Политический сыск и русское общество в XVIII веке стр 4.

Шрифт
Фон

Итак, «бунтовыми» признавались призывы терпеть земные муки, бежать от власти якобы пришедшего в лице Петра I антихриста. Логика в таком обвинении есть. Формально всякие слова, произнесенные Левиным, есть непризнание власти монарха, неподчинение ему, следовательно, согласно праву того времени, бунт. Также вполне в поле русского права и традиционного понимания бунта держалась и Екатерина II, которая назвала АН. Радищева с его «прелестной книгой» «бунтовщиком, хуже Пугачева». Страх самодержавия перед угрозой бунта, с которым оно сталкивалось не раз в течение всего XVII в. в Москве и в других городах, оставался великим и в XVIII в. Люди, которые писали Артикулы воинские 1715 г., как и авторы Уложения 1649 г., хорошо знали, что такое бунт, который мог по одному кличу, брошенному в возбужденную толпу, вспыхнуть мгновенно, как пожар. Поэтому Артикул воинский так строго предписывал, чтобы военные в случае ссоры, брани, драки никогда не звали на помощь своих товарищей, «чтоб чрез то (крик, призыв. — Е.А.) збор, возмущение, или иной какой непристойный случай произойти мог» (626-4, 352). В XVIII в. «бунт» понимался не только как вооруженное выступление или призыв к нему в любой форме, но как всякое, даже пассивное, сопротивление властям, несогласие с их действиями, «упрямство», «самовольство», критика, а подчас — просто активность людей в их жалобах.

Само слово «бунт» было таким же запретным в XVIII в., как и слово «измена». Сказавшего это слою обязательно арестовывали и допрашивали, как это случилось с посадским Герасимом Волковым, который в 1724 г. обозвал «с пьяну бунтовщиком» своего товарища Рыбникова За это слою он оказался в сыске, где его допрашивали, пытали, а потом высекли кнутом (88-1, 777 об.).

Очень часто в приговорах понятие «бунт» соседствовало с двумя другими упомянутыми выше понятиями — «скопом» и «заговором». Чем же они различались? Г.Г. Тельберг считал, что различий тут нет никаких: «бунт» — это и есть «скоп и заговор» (730, 99). Действительно, в главе 2 (ст. 20, 21) Уложения сказано о преступниках, которые «грабити и побивали… приходили скопом и заговором». Но мне кажется, что Тельберг ошибся. В Уложении, да и в других законодательных актах, есть другие трактовки этих понятий. Во-первых, «скоп и заговор» безусловно понимали как вхождение нескольких людей в преступное объединение («скоп») для «заговора» — соглашение для совершения неких антигосударевых деяний типа «измены», «бунта» и т. д. («А кто Московского государьства всяких чинов люди сведают или услышат на Царьское величество в каких людех скоп и заговор или иной какой злой умысел» (гл. 2, ст. 18). Во-вторых, «скоп и заговор» рассматривали еще и как умысел к совершению самых разных государственных преступлений («зла»). В 1677 г. в Якутске воевода открыл заговор казаков и промышленных людей против него и сообщал об этом в Сибирский приказ: «Воровским своим советом, скопом и заговором… хотели убить… воеводу» (107, 99). В 1727 г. в «злом умысле» обвинили П.А. Толстого и A.M. Девьера, которые в указе названы «мятежниками, которые тайным образом совещались противу… уставу» (завещания) Екатерины I (633-63, 602–603).

В Уложении и других законах выделение «скопа и заговора» в отдельную категорию тяжких преступлений можно связать и с антиземской тенденцией самодержавной власти, которая рассматривала всякое добровольное (временное или постоянное) объединение людей не иначе как преступный «скоп и заговор», направленный на свержение власти самодержца Поэтому в XVII–XVIII вв., самодержавие, как уже сказано выше, крайне недоброжелательно относилось ко всяким не одобренным государством или церковью собраниям, депутациям и другим коллективным действиям, с какой бы целью их ни задумывали. «Самовольство» поставлено в один ряд со «скопом и заговором» (Уложение, гл. 2, ст. 20). При этом Уложение 1649 г. все же отличает преступное «прихаживанье для воровства» от законного «прилаживанья для челобитья» (ст. 22). Тем самым у подданных еще оставалась возможность для не запрещенных законом совместных действий. Все изменилось в XVIII в. Петровское законодательство категорически запретило любые попытки организовывать и подавать властям коллективные челобитные. Артикул воинский запрещает «все непристойные подозрительные сходбища и собрания воинских людей, хотя для советов каких-нибудь (хотя и не для зла) или для челобитья, чтоб общую челобитную писать, чрез что возмущение или бунт может сочинитца». Эта норма главы 17-й с заголовком: «О возмущении, бунте и драке» написана самим Петром I (626-4, 352; 193, 48). В Артикуле прямо сказано, что зачинщиков коллективных челобитных следует вешать без пощады, независимо от причины их жалобы и содержания челобитной, «а ежели какая кому нужда бить челом, то позволяется каждому о себе и о своих обидах бить челом, а не обще» (626-4, 352). В «Инструкциях и Артикулах военных российскому флоту» также категорически запрещалось «умышленные советы чинить на берегу или на корабле». Их расценивали как преступные сходки, независимо, «о какой причине то (совещание. — Е.А.) ни было», «хотя и не для зла» (587-4, 2267; 751, 141). За государственное преступление признавали также и возмущенные крики военнослужащего о невыплаченном жалованье. Такой солдат, согласно закону, «имеет без всякой милости, яко заводчик возмущения, наказан быть… ибо сие есть действительное возмущение» (632-4, 340). Закон, по-видимому, действовал. В 1728 г. дьячок Григорьев показал, что он в Москве слышал разговор неизвестных ему солдат «У нас-де ныне в армее хорошо военный суд творитца: сошедчись-де во един круг ничего говорить и шептать никому не велят» (575, 129).

Такие ограничения касались не только разговоров в солдатских «бекетах» и караулках, но и общественной жизни всех других подданных, касались общественной жизни разных слоев общества, будь то старообрядческие моления при Петре I, мужские вечеринки «конфидентов» в доме А.П. Волынского при Анне Ивановне, светская болтовня в салоне Лопухиных при Елизавете Петровне или ритуальные собрания масонских лож при Екатерине II. Все эти коллективные действия расценивались властью как преступные «сборища», «сходбища», «скоп и заговор». Тем удивительнее события начала 1730 г. в Москве, когда во время междуцарствия сотни дворян собирались в разных домах и свободно обсуждали проекты реформ, спорили о будущем устройстве России (см. 405). Это было редчайшее явление русской политической жизни, участники которого, согласно нормам законодательства самодержавия, были все поголовно государственными преступниками.

Из реальных, но неудавшихся попыток «скопа и заговора» привлекают внимание три: история камер-лакея Александра Турчанинова (1742 г.), а также Иоасафа Батурина (1753 г.) и Василия Мировича (1764 г.). Из дела Турчанинова и его сообщников — преображенца-прапорщика Петра Квашнина и сержанта-измайловиа Ивана Сновндова, арестованных в 1742 г., видно, что действительно налицо были преступные «скоп и заговор» с целью свержения и убийства императрицы Елизаветы. Сообщники обсуждали, как «собрать партию», причем Квашнин говорил Турчанинову, что он уже подговорил группу гвардейцев. Сновидов обещал Турчанинову, что «для такого дела друзей искать себе будет и кого сыщет, о том ему, Турчанинову, скажет и после сказывал, что у него партии прибрано человек с шестьдесят». Был у них и конкретный план действий: «Собранных разделить надвое и ночным временем придти к дворцу и, захвати караул, войти в покои Ея и.в. и Его императорского высочества (Петра Федоровича. — Е.А.) умертвить, а другою половиною… заарестовать лейб-компанию, а кто из них будет противиться — колоть до смерти». Ясно была выражена и конечная цель переворота «Принца Ивана возвратить и взвести на престол по-прежнему» (506, 332–335).

Считать эти разговоры обычной пьяной болтовней нельзя — среди гвардейцев было немало недовольных как свержением 25 ноября 1741 г. Брауншвейгской фамилии и приходом к власти Елизаветы, так и тем, что лейб-компанцы — три сотни гвардейцев, совершивших этот переворот, — получили за свой нетрудный «подвиг» невиданные для остальной гвардии привилегии. Тот ночной путь, которым лейб-компанцы прошли к собственному благополучию, казался некоторым из их бывших товарищей по гвардии (а гвардейцев тогда было около 10 тыс. человек) соблазнительным и легко исполнимым. Турчанинов же, служа лакеем при дворце, знал все входы и выходы из него и мог стать проводником к опочивальне императрицы. А это было весьма важно — ведь известно, что в ночь на 9 ноября 1740 г. подполковник К.Г. Манштейн, вошедший по приказу Б.Х. Миниха с солдатами во дворец, чтобы арестовать регента Бирона, едва не провалил все дело: он в поисках опочивальни регента заблудился в темных дворцовых переходах (457, 199–200). Только случайность позволила раскрыть заговор Турчанинова.

Другой заговорщик — Иоасаф Батурин — был человеком чрезвычайно активным, фанатичным и психически неуравновешенным. Он отличался также склонностью к авантюризму и умением увлекать за собой людей. Подпоручик Бутырского пехотного полка, расквартированного в Москве, где в этот момент (летом 1749 г.) находился двор, Батурин составил план переворота, который предусматривал такие вполне достижимые в той обстановке цели, как изоляция придворных и арест императрицы Елизаветы. Предполагали заговорщики и убить ее фаворита А.Г. Разумовского — командира лейб-компании: «Того-де ради хотя малую партию он, Батурин, сберег и, наряда в маски, поехав верхами, и, улуча него, Алексея Григорьевича, на охоте изрубить или другим манером смерти его искать он будет». Надеялись заговорщики прибегнуть и к мышьяку (518, 340–345). Батурин намеревался действовать решительно (необходимейший элемент успешного переворота!) и после ареста императрицы Елизаветы и убийства Разумовского вынудить высших иерархов церкви срочно провести церемонию провозглашения великого князя Петра Федоровича императором Петром III.

Планы Батурина не кажутся бреднями сумасшедшего одиночки. Батурин имел сообщников в гвардии и даже в лейб-компании. Следствие показало также, что он договаривался и с работными людьми московских суконных фабрик, которые как раз в это время бунтовали против хозяев и могли бы, за деньги и посулы, примкнуть к заговорщикам. Батурин был убежден, что можно «подговорить к бунту фабришных и находящийся в Москве Преображенский батальон и лейб-компанцов, а они-де к тому склонны и давно желают» (83, 144). Батурин и его сообщники надеялись получить от Петра Федоровича деньги, раздать их солдатам и работным, обещая последним от имени великого князя выдать тотчас после переворота задержанное им жалованье. Батурин предполагал во главе отряда солдат и работных «вдруг ночью нагрянуть на дворец и арестовать государыню со всем двором», тем более что двор и императрица часто находились за городом, в плохо охраняемых временных помещениях и шатрах. Солдат он «обнадеживал… что которые-де будут к тому склонны, то его высочество пожалует теми капитанскими рангами и будут на капитанском жалованье так, как ныне есть лейб-компания» (518, 343). Здесь мы, как и в истории Турчанинова, видим стремление заговорщика сыграть на зависти солдат к благополучию лейб-компанцев.

Наконец, Батурин сумел даже подстеречь на охоте великого князя и во время этой встречи, которая привела наследника престола в ужас, пытался убедить Петра Федоровича принять его предложения. Как писала в своих мемуарах Екатерина II, супруга Петра, замыслы Батурина были «вовсе не шуточны», тем более что Петр утаил от Елизаветы Петровны встречу с Батуриным на охоте, чем невольно поощрил заговорщиков к активности — Батурин принял молчание великого князя за знак его согласия (313, 158).

Но заговор не удался, в начале зимы 1754 г. Батурина арестовали и посадили в Шлиссельбургскую крепость, где он в 1767 г., расположив к себе охрану, чуть было не совершил дерзкий побег из заточения. Но и на этот раз ему не повезло: заговор его разоблачили, и Батурин был сослан на Камчатку. Там в 1771 г. вместе со знаменитым Беньовским он устроил-таки бунт. Мятежники захватили судно и бежали из пределов России, пересекли три океана, но Батурин умер у берегов Мадагаскара. Вся его история говорит о том, что такой авантюрист, как Батурин, мог бы, при благоприятном стечении обстоятельств, добиться своей цели — совершить государственный переворот (подробнее см.: 359, 3-19; 647, 760).

С подобными же заговорами столкнулась и вступившая в июле 1762 г. на престол Екатерина II. По многим обстоятельствам дело гвардейцев Петра Хрущова и братьев Гурьевых, начатое в октябре 1762 г., напоминает дело Турчанинова 1742 г. Опять у власти был узурпатор — на этот раз совершившая государственный переворот Екатерина II, опять (причем тот же самый) сидяший под арестом экс-император Иван Антонович, снова застольные разговоры горячих голов — измайловских офицеров братьев Гурьевых. Они, участники успешной июльской революции 1762 г., как и приятели Турчанинова, недовольны своим положением и завидуют братьям Орловым, — те ведь сразу стали вельможами, а они по-прежнему не удел и не у денег. Соблазн повторить «подвиг» Орловых у Гурьевых и их приятеля Хрущова был, по-видимому, велик. Власть в лице императрицы и ее окружения, узнав о заговоре и арестовав заговорщиков, была встревожена как зловещими слухами в обществе о подготовке нового переворота, так и показаниями самих арестованных, говоривших, что «у нас-де в партии до тысячи человек есть», что «солдаты армейских некоторых полков распалены», что их поддерживают И.И. Шувалов и князь Н.Ю. Трубецкой (529a-1, 77–78). Учитывая потенциальную опасность заговора, Екатерина II поступила для себя необычно сурово: братья Гурьевы и Петр Хрущов были приговорены к смерти, но потом шельмованы и сосланы в Сибирь. Однако не прошло и двух лет, как снова возникла опасность государственного переворота. Подпоручик В.А. Мирович пытался освободить из Шлиссельбургской крепости Ивана Антоновича.

Список преступлений по рубрике «скоп и заговор» с целью захвата власти нужно пополнить и перечнем успешно осуществленных заговоров. Речь идет об упомянутом выше заговоре цесаревны Елизаветы Петровны и гвардейцев, вылившемся в переворот 25 ноября 1741 г. и свержение Ивана Антоновича, а также о заговоре императрицы Екатерины Алексеевны и Орловых, который привел в июне 1762 г. к свержению Петра III. Наконец, нужно упомянуть заговор П. А. Палена и других, закончившийся убийством Павла I 3 марта 1801 г. Эти заговоры, естественно, не расследовались — вспомним знаменитые слова С.Я. Маршака:

Тяжким государственным преступлением было самозванство («самозванчество», или «именование себя непринадлежащим именем», или «вклепавший на себя имя» — (681, 97). Его не знали в России до начала XVII в. В эту эпоху оно принесло неисчислимые беды стране, стало символом разрушения установленного Богом общественного порядка, проявлением зла, беззакония и хаоса. Появление самозванства привело к надругательству над ранее священной властью самодержца и во многом способствовало падению ее авторитета, появлению новых самозванцев. Социально-психологическая подоплека самозванства довольно сложна. Изучая ее, нужно учитывать черты массовой психологии средневековья, веру человека в чудесные спасения государей, бежавших из-под ножа убийцы, подмененных и тем спасенных багрянородных детей. Примечательна и мистическая вера в особые символы и меты — «царские знаки». Как говорил один из узников Преображенского приказа, «ныне государь в Стекольной в столбе закладен, а который государь в Москве государем — он швед, а у нашева государя есть знамя: на груди и на обоих плечах по кресту» (88. 723). Будем помнить, наконец, и об отчаянной смелости авантюристов, пытавшихся это использовать для захвата власти (703, 278–279; 681, 96-115).

В русском праве о самозванстве нет особого закона или статьи, хотя, как уже отмечалось выше, глава 2-я Уложения 1649 г. проникнута идеей праведного противопоставления законного монарха его незаконному сопернику, который «хочет Московским государьством завладеть и государем быть». В этом явно слышен отзвук закончившейся ранее борьбы за русский трон. К началу XVIII в. казалось, что время самозванцев навсегда миновало, однако этот век принес такое количество самозванцев, какого не знал предыдущий XVII век. Несколько самозванцев появилось уже при Петре I и сразу же после его смерти. В 1730—1750-х гг. было выловлено восемь самозванцев, а в 1760—1780-е гг. число «Петров Федоровичей» точно даже не подсчитали — около десятка. Последний лже-Петр III был выловлен в 1797 г. Это был нищий Петушков — молчальник в веригах, который признал свое сходство с профилем на рублевике Петра III (112, 325–326; 743, 134–141; 553, 95).

Причины столь резкого и опасного для самодержавной власти возрождения самозванства в XVIII в. коренились в династических «нестроениях», которые постигли семью Романовых в первой четверти XVIII в. Начало им положила драматическая ситуация 1718 г., когда бегство, следствие, суд, а потом и таинственная смерть царевича Алексея внесли смятение в сознание народа, не случайно первыми самозванцами стали как раз «царевичи Алексеи Петровичи». После гибели Алексея состояние «династического напряжения» сохранялось: Петр I в начале 1725 г. умер без завещания, обострилось соперничество потомков от двух его браков (с Евдокией Лопухиной и с Мартой-Екатериной Скавронской).

Затем возникает противопоставление потомков Петра I (Елизавета, Карл-Петер-Ульрих — будущий Петр Федорович) и потомков егобрата-со-правителя Ивана V (Анна Ивановна, Анна Леопольдовна, Иван Антонович). Постоянную пищу народной молве давали легенды о «подменности» Петра I, о волшебном «спасении» юного Петра II. В манифесте о казни самозванца Миницкого в 1738 г. власть предупреждала подданных, чтобы они «твердо и непоколебимо стояли в верности к Ея и.в., а таким злодеям (как самозванец Миницкий. — Е.А.) обману отнюдь не верили под лишением живота своего» (587-10, 7653).

Ореолом мученичества было окружено имя заточенного в узилище бывшего императора Ивана Антоновича. И все же к началу 1760-х гг. самозванство в условиях устойчивой власти императрицы Елизаветы, при наличии наследника престола Петра Федоровича, даеще после рождения у последнего в 1754 г. сына Павла, явно пошло на убыль. В это время самозванство даже теряет персонификацию — после смерти царевича Алексея, а потом Петра II в 1730 г. прошел большой срок, и поэтому в конце царствования Елизаветы Петровны если и появлялись самозванцы, то назывались безымянными «государями» (112, 325).

Но вскоре самым сильным потрясением для народного сознания и толчком к новому всплеску самозванства стала трагическая история Петра III, свергнутого своей женой императора, который якобы скрылся среди народа. В длинной череде лже-Петров III были и психически больные люди, и авантюристы разного калибра. Один из них не устраивал смятений и мятежей, а тихо, благодаря слуху, пущенному о его «царском происхождении», паразитировал среди крестьян, которые передавали «государя» друг другу, кормили и поили его, на что самозванец, собственно, и рассчитывал. Другой объявил себя «Петром III», чтобы… добыть денег на свадьбу, третий в 1773 г. говорил приятелю о намерении сделаться «Петром III»: «А может иной дурак и поверит! Ведь-де простые люди многие прежде о ево смерти сомневались и говорили, что будто он не умер» (681, 99, 119, 125). И расчет этот был не так уж и глуп: огромные массы людей, пропитанные мифологическим сознанием, верили в «чудесные спасения», «царские знаки» и, недовольные своей жизнью, шли за самозванцем. История Пугачева показала, как можно с выгодой использовать эти народные настроения. Для Максима Шигаева и его товарищей, которые познакомились с Пугачевым в 1773 г. на Таловском умете, «царские знаки» на груди этого беглого донского казака были лишь зажившими болячками. Яицким казакам, недовольным своим положением, было гораздо важнее решить проблему: можно ли использовать Пугачева для успешного «мятежного дела» или нет? Как известно, казаки, убедившись в том, что самозванец им подходит, заключили с ним своеобразный договор. Они обеспечили самозванцу «признание», первоначальную вооруженную поддержку, что и позволило поднять на бунт те слои народа, которые верили в чудесное спасение «анператора» (286-1, 206–207, 220–221 114, 149).

Так оказалось, что самозванство таило в себе серьезнейшую угрозу государственной безопасности в течение всего XVIII в. Как отмечалось выше, в русском праве не было специальных законов, которые бы кодифицировали состав такого преступления, как самозванство. «Изменник», «бунтовщик», «клятвопреступник», «вор» — такие оценки давали законы того времени самозванцу. Самозванец классифицировался как вор в узком значении этого слова, конечно, не как «вор овощной», а как вор царского имени, как «похититель имени монарха» (196, 187). К этому преступлению подходила 2-я статья 2-й главы Уложения об измене, в которой говорилось: «Также будет кто при державе Царского величества (т. е. при царствующем монархе. — Е.А.), хотя Московским государством завладеть и государем быть» и т. д.

Поэтому власть весьма нервно относилась к малейшему намеку на самозванство. Все подобные факты тщательно расследовались, и выловленных самозванцев жестоко наказывали. В 1715 г. дворянский сын из Казани Андрей Крекшин получил 15 лет каторги только за то, что в пьяном виде назвал себя «царевичем Алексеем Петровичем» (88-1, 275 об.). После же смерти Алексея в 1718 г. отождествление себя с опальным царевичем каралось еще суровее. В декабре 1725 г. казнили рядового гренадерского полка Александра Семикова, который, «затеяв воровски собою называться царевичем (Алексеем Петровичем. — Е.А.), и чаял, что тем ево словам поверят и уже за царевича ево примут» (427, 141–144). В этом деле нам впервые встретилось определение «самозванец».

Кроме понятий «вор», «злодей» в приговорах о самозванцах 1720— 1760-х гг. фигурирует произнесение ими «вымышленных великих непристойных слов» (в деле Холщевникова), или «вымышленная про дерзость» (в деле Труженика), или «злодейственные непристойные слова» (45-2, 23 об.; 322, 442). Иначе говоря, присвоение царственного имени расценивали как сознательное, дерзкое, злостное «непристойное слово». Оно каралось по тогдашним нормам права как тягчайшее преступление, ибо рассматривалось как публичное заявление преступного умысла к захвату власти.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги