«Делай два!»
Опускают.
И так — до бесконечности. А я паузы между «раз» и «два» всё длиннее делаю, всё больше приходится губарям стоять с поднятой ногой и руками — одной, отведенной назад до упора («Э, военный, локоть не гнуть!»), и другой, приклеенной между пуговицами на груди. Вижу, стоять ребятам тяжело, непривычно, хиляет их, мышцы ноги дробно дрожат от усталости. Но послабления не даю: ведь и я стою точно в такой же позе, и ничего, живой, и корона не упала.
«Делай раз!.. „Раз“ была команда, товариш солдат!.. Вы поняли, „раз“, а не „два“!.. Что, устали ножки?.. Ну ничего, придётся подержать… Я ведь не издеваюсь, товарищи солдаты: я и сам точно так же держу… Делай два!.. Делай раз!..»
И тут я себя ловлю на мысли, что ведь деру ребят точно так же, как Джафар нас драл! Один в один! Это что же получается: я тоже уже как все? Тоже как Джафар? Значит, и в меня уже эта зараза проникла — просочилась, и въелась там похлеще кислоты! И ведь что самое страшное: я ведь кайф уже ловлю от того, как качественно, как грамотно ребят деру! Ловлю кайф и джафаровский кайф от дёра мало-помалу, но всё больше и больше, начинаю понимать!
Так меня эта мысль испугала, что руки и ноги мои моментально опустились, в гортани пересохло, стою дурак-дураком и бестолково глазами хлопаю. А губари стоят напротив и, не понимая в чём дело, точно так же тупо смотрят на меня.
Не знаю, сколько бы это наше тупое противостояние продолжалось, как вдруг слышу — кто-то меня зовёт. Оборачиваюсь, вижу, с той стороны колючки Кес, приятель мой, курсант из моего взвода, нарисовался и руками машет, зовёт вполголоса, чтобы привлечь моё внимание. Между прочим, мужественный поступок с его стороны! Если бы его начгуб или начкар заметили во время такого крамольного дела, как попытка снестись с арестованным, то немедля выслали бы на его поимку группу вооружённых караульных с самыми широкими полномочиями, а уж тогда не миновать Кесу и своих пяти суток ареста.
Подхожу к колючке:
«Привет, Кес. По какому случаю шумишь?»
А Кес аж захлёбывается от волнения:
«Короче, Юрик, дело твоё труба, если здесь ещё на сутки-двое задержишься!..»
«Что там ещё такое?»
«Да на тебя в дивизионе дело готовят, понимаешь? Мрачное дело, дисбатом пахнет. Не успеешь отсюда выскочить, пока не подготовят — всё, считай вообще не выйдешь…»
И оглянулся по сторонам, махнул рукой на прощанье, дескать, давай, браток, действуй, да и побежал прочь, пока не засекли.
Ну что ж, спасибо тебе, Кес, что и говорить! И в тот же день я попросился на приём в санчасть. Вообще, попасть в санчасть так, чтобы уже точно лечь, было сложно. Для курсантов «проходной балл» в санчасть был при температуре не ниже плюс тридцати восьми градусов. А для губарей — и вовсе чуть ли не вдвое выше. Чтобы уже тебя в эту санчасть принесли. Но если по Уставу положено отреагировать на жалобу губаря — значит, положено. Пожаловался — дали выводного и отправили куда просил.
А к тому времени была у меня в санчасти чудесная знакомая — Наталья Степановна, в физкабинете работала. Я когда-то — во время очередного «трудового десанта» — у неё в физкабинете шкафы двигал, вот и познакомились. Чудесная женщина — дородная добрячка бальзаковского возраста, — очень душевная и общительная. Когда бывали свободные пять минуток, я частенько забегал к ней в физкабинет — поболтать обо всякой чепухе.
Так что в этот раз, как только пришли в санчасть, я кинулся прямиком в физкабинет. Наталья Степановна моя на счастье была у себя. Я — к ней. И прямо как День Победы — со слезами на глазах:
«Миленькая Наталья Степановна, пожалуйста, умоляю вас…» — и всё такое.
А она — человек добрый, да ещё видит, что курсантик бедный, кажется, уже при последней крайности.
«Ну ты, Кондырев, и задачки ставишь… — говорит. — Ладно, дурья твоя голова, сделаем что-нибудь. Только ты в следующий раз или действительно с болячкой какой, или вообще не приходи. А то если узнают, то и ты, и я по шапке получим…»
В общем, положили меня в санчасть. Лор положил. С гайморитом.
Но к сожалению, совсем недолго я там пролежал — всего двое суток. Впрочем, и то хорошо — хоть выспался как следует. А то ведь в армии, а тем более на губе, пощады никто никому не даёт: и спали мы на гауптвахте совсем чуть-чуть. Часа по три-четыре. Если одну ночь недоспал, то ещё ничего, терпимо. А если пять, семь, десять ночей? Тогда уже ничего не соображаешь, двигаешься, как автомат, как зомби какой-то, ни воли не остаётся, ни мозгов. А поскольку никому из губарей часов не оставляют, то никак ты не докажешь, что спишь меньше, чем это определено Уставом.