Амфитеатров Александр Валентинович - Сборник "Зверь из бездны. Династия при смерти". Компиляция. Книги 1-4 стр 138.

Шрифт
Фон

Направление, в котором падал гибнущий цезарь, к несчастью, делало болезнь его мало заметною для окружающих. Они считали ее просто капризами развратной избалованной натуры. Одни проклинали Нерона, как деспота, одуревшего от обжорства властью, с жиру взбесившегося и негодяйствующего сознательно и умышленно. Другие — кому систематическое погрязание цезаря в пучине всяких пороков было на руку — прославляли разнузданность его, как нечто сверхчеловеческое, соревновали ей, даже старались превзойти ее.

Страшная половая распущенность и неестественно приподнятая артистическая чувствительность — вот два полюса, между которыми закачалась роковая мания Нерона. Вдали от этих полюсов он, по-прежнему, лишь малозаботливый и легкомысленный человек, каких в любом большом свете — тысячи. И только та беда, что судьба поставила его государем. В своем частном быту он просто, как говорится, душа общества, с приятными компанейскими талантами на все руки. Но — как скоро воображение рисовало Нерону миражи половой страсти или артистического идеала, или, что было особенно опасно, перемешивало в его одурманенной голове вместе низости первой с фантастическими высотами второго, — цезарь терял всякую власть над собою: для него не существовало тогда ни государственных обязанностей, ни общественных приличий, ни нравственной порядочности.

Я сказал несколькими строками выше, что болезнь Нерона было трудно заметить и признать людям его века. Следующие слова мои о сверхчеловеческом разврате Нерона на первый взгляд как бы противоречат этому положению. Казалось бы - - как не понять, что у человека «не все дома», если он, вдруг вообразив себя женщиною, выходит замуж за своего лакея, издевается над священными обрядами государственной религии, публично срамит себя точнейшею и бесстыднейшею пародией на брачную ночь? А знаменитый пир на прудах Агриппы, под распорядительством Тигеллина, когда Нерон, проэкзаменовав шалопаев своей свиты, кто из них какою мерзостью грешен, сажал самых отчаянных сладострастников на почетные места, тех же, кто сохранил еще хоть какой- нибудь стыд, помещал ниже? Когда Тигеллин, зная, чем можно угодить Нерону, обстроил берега пруда лупанарами — пародиями на любезные сердцу императора притоны Мильвиева моста? Когда, в вертепах этих, вместе с нагими проститутками, принимали «гостей» знатнейшие дамы Рима, обязанные безотказно исполнять желания посетителей, как бы ни были они гнусны и дики? Эту безумную ночь сильно и ярко, хотя и в чересчур условно-романтическом тоне вообразил и написал Сенкевич. Но, разумеется, его художественная натура, зная чувство современной литературной меры, не пошла следом за россказнями историков до конца. Он не решился показать читателям Нерона, зашитым в медвежью шкуру, бегающим на четвереньках, как зверя, отдающегося фантастически- звериным ласкам. Этому «гению распутства» мало скотствовать физически, — ему надо еще любоваться величием своего скотства. Автор и исполнитель греха сочетались в нем воедино со зрителем и критиком, оценивающими эффект греха и новость или изысканность его процесса. Он — актер. Желая испытать страсти четвероногого, он играет четвероногое с такою же натуралистическою добросовестностью, как игрывал на сцене роды Канацеи. Выйдя замуж за вольноотпущенника Пифагора, он приложил все силы своего сценического таланта, чтобы правдоподобно, подробно и жалостно разыграть ужас и смущение невинной новобрачной, в чем и преуспел блистательно, как уверяют Светоний и Тацит. Умерла Поппея. Путешествуя по Греции, Нерон видит Спора, хорошенького мальчика, разительно на нее похожего. Недолго думая, он женится на Споре — опять- таки с кощунственным соблюдением всех священных обрядов. Затем дает ему титул императрицы, окружает собственным двором с гофмейстериною, в лице Клавдии Криспиниллы, которую Тацит назвал впоследствии magistra libidinum Neronis, профессорша Неронова разврата, — сажает рядом с собою на трон даже будто бы при торжественных приемах и т. п. Осквернены религия, святость государственного сана, — Нерон знать их не хочет. Больше того: он не желает считаться даже с волею самой природы. Цезарю противно, что новая жена его — все-таки мужского пола. Казалось бы, недостаток непоправимый. Но нет: разве есть что-либо невозможное для Нерона? Врачам приказано: переделать Спора в женщину Сабину (в память Поппеи). Над несчастным проделывают безобразнейшую операцию — и красавец превращается если не в красавицу, то в весьма красивое бесполое существо среднего рода. Любопытно, что горемычная участь этого злополучного не изменилась к лучшему даже со смертью Нерона. Когда, во время междуцарствия, в ожидании Гальбы, власть захватил было на короткий срок преторианский префект Нимфидий Сабин, первое, что совершил он, чтобы ознаменовать свое торжество, — послал за «Поппеею»-Спором... Труп Нерона в это время даже не был еще погребен.

Этот Нимфидий Сабин, Тигеллин, Отон, Петроний и другие львы Неронова двора — живые ответы, почему половой психопат, вроде Нерона, был трудно отличим в общей среде. Века следующей христианско-государственной культуры, конечно, не изменили основ нравственности, ибо не изменили существа натуры человеческой. Нравственность не меняется, меняются только ее нормы и компромиссы. Но изменилась дисциплина нравственности — изменился взгляд государства и общества на отношения между «мощью духа» и «слабостью плоти», в пользу преобладания власти духа, т. е. моральных норм, над похотями тела, то есть над физиологическим эгоизмом потребностей. Это основное практическое требование христианской этики было в мире культуры языческой не более как добрым теоретическим советом. «Могий вместити да вместит» — лозунг, лишь однажды снисходительно поставленный христианством, как уступка слабой плоти прозелитов, но в языческой философии — девиз всего ее практического применения. Необычайная высота мысли и крайняя развинченность волевых проявлений — характерные черты лучших умов века. Трудно вообразить этика более чистого и глубокомысленного, чем Сенека, поэта более восторженного и героического, чем Лукиан, сатирический ум, более правдивый, смелый и прямо направленный, чем ум Петрония. Между тем, жизнь этих людей, рассматриваемая не только с точки зрения христианской этики, но нравственных теорий, ими же самими проповедуемых, — сплошное безобразие.

Христианская идея самоотвержения во имя спасения духа есть отрицание внешней культуры, созидаемой во имя земного комфорта и благополучия плоти. Культура буржуазно-экономического происхождения может заимствовать у христианской дисциплины этические имена и условные формы, но не в состоянии ужиться с ее духом. Это — две силы, взаимно антипатичные по существу. Их вековое сожитие — история параллельной приспособляемости, во взаимностях которой сперва de nomine выигрывает этическое начало, но в конце концов фактически торжествует культурный эгоизм. И вот: в обществах, достигших высших точек своего культурного развития и осужденных отныне катиться под гору, — огромное большинство членов — за немногими исключениями, относимыми к разряду чудачеств, — неминуемо оказывается под властью самых покладистых компромиссов между этическим требованием и вы- годами культуры. Идея долга обращается в теорию, которую надо принимать к сведению, ибо знание ее отличает человека просвещенного и порядочного от темного подлеца и невежды. Но практика жизни создается из удовольствия. А так как удовольствия половые наиболее властны над человеческим организмом, то предзакатные эпохи высоких культур неизменно сопровождаются широкой половой разнузданностью и апологиями плоти против суровых упреков взыскательно протестующего духа. Так, — одинаково, — в великих семитических культурах древнего Востока, в Египте, Греции, Риме, в изяществе и колдовстве Ренессанса, в аристократической культуре Франции XVIII века, в ницшеанских трепетах и порывах на пороге века двадцатого. Если мы сравним литературу современного буржуазного декаданса с римской литературой I века, то на стороне первой окажется лишь перевес условного лицемерия в языке, истекающего из пережитков страха пред дисциплиной христианской цензуры. Римские писатели этого злополучия не знали и потому смело говорили слова там, где нынешние принуждены еще, скрепя сердцем, обходиться полусловами. А темы — одни и те же, одно и то же отношение к ним. На десяток рассказов и повестей современной литературы, обрабатывающей половые сюжеты в угрюмые драмы и трагедии Гофмансталя, Леонида Андреева, Сергеева-Ценского и др., приходятся сотни подобных же рассказов, повестей, даже романов, где сюжеты эти обрабатываются, наоборот, с искреннейшими симпатиями к веселому греху, заповеданному прародителям нашим змеем искусителем у райского древа познания добра и зла. Достаточно вспомнить жеманное гомосексуальное блудословие г. Кузмина и покойной Зиновьевой-Аннибал.

Завоевывающая себе литературное оправдание грешная плоть требует себе также оправдания и места в жизни. Только лицемер, упорно закрывающий глаза на действительный смысл вещей, способен, прочитав труды Крафт-Эбинга, Маньяна, Тарновского, Мержеевского, Ломброзо, Фореля, Гавелок Эллиса и других исследователей тайн половой психопатологии, уверять, будто наше мнимо-христианское время хоть сколько-нибудь исцелено от извращенных, страшных «языческих» пороков, «глубин сатанинских», какими пугают наше воображение страницы Светония, Петрония, Лукиана. Простой статистический подсчет укажет нам, что на любой цинический рассказ древнего писателя действительность современной клинической летописи отвечает десятками, даже сотнями живых иллюстраций из текущей медицинской и уголовной практики. Разница в том лишь, что языческая этика считала извращенный порок если не дозволенным, то, по крайней мере, терпимым, как бытовой грех домашнего обихода, с которым домашняя дисциплина и ведалась, а государство в непосредственную борьбу с ним не вступало. Поэтому он торжествовал открыто или под легкою вуалью. Когда Нерон опозорился скандальным браком со Спором, римляне отделались от этого приключения остротою, что жаль, — мол, что отец Нерона женат был не на особе такого же рода! Император Клавдий, болезненно сладострастный вообще, не имел гомосексуальных наклонностей, — историки отмечают это почти с изумлением, словно аномалию. Педерастия была откровенным пороком философов стоической школы, все светила ее подвергались этому обвинению и принимали его более, чем равнодушно (Dollinger). Теперь же извращенный порок, — грех против религиозно-общественной этики и преступление против уголовного закона, ею вдохновляемого, и потому пожирает жертв своих только тайно. Этих секретных и полусекретных грешников мы теперь считаем больными, безумными. Однако, не настолько, чтобы насильственно удалять их из общества. Такая судьба постигает лишь тех несчастных, кто осложнил свое половое безумие каким-либо вредным и опасным противообщественным проступком, нарушившим права других лиц. Половые безобразия, сами по себе, независимо от физического вреда, который они приносят, с каждым днем теряют в глазах «культурных людей» свой характер непозволительного преступления. Закон уже смотрит на них сквозь пальцы, смягчает и кары, и право, и условия преследования. Талантливый поэт, артист, музыкант, государственный человек, высокопоставленный общественный деятель, обвиняемый молвою, хотя бы даже доказательною, в противоестественных слабостях и наклонностях, не возбуждают всеобщего отвращения. И аплодируют им, и руку жмут охотно, и на должности их назначают, и ордена им дают. Средневековые костры за половое нечестие давно погасли. Брокенский козел победил синайского законодателя. Жестокая обличительница этических условных лжей, статистика, дает для современного европейского общества на каждых 200 нормальных человек одного, удовлетворяющего свои половые страсти извращенным способом, причем вычисление это сделано для средней Европы с оговоркой о значительно большем проценте подобных субъектов в Венгрии и у южных славян. Вряд ли надо слишком сильно умножить этот процент современного порока тайного для явных пороков языческой культуры. Разница эффекта безнравственности зависит здесь, главным образом, не от распространенности, но от меры публичности ее. Скандалы германского двора, в разоблачениях Максимилиана Гардена, ничуть не выше, по нравственному своему значению, романа Нерона с Пифагором. Но сумасшедший прусский граф Эйленбург дурачился в стенах своего замка, а сумасшедший римский император имел решимость и возможность выносить свой срам на улицу. Только и всего.

Скажут: в наше время все же никому в голову не придет идея о кощунственных браках, пародиями на которые так любил забавляться Нерон. Увы! Нельзя ручаться за будущее. Эволюция обычная. Порок перестает быть основным этическим преступлением против общества и превращается в проступок против личности, представляемый частному преследованию. Проступок вырождается в непохвальный, но терпимый грех. Грех — в странность. Дозволенная странность требует себе прав.

С 1864 по 1880 год в Лейпциге у Отто и Кадлера вышла целая серия работ по социальной физиологии некоего советника Ульрикса, озаглавленных в большинстве латинскими титулами — Vindex-Inclusa, Vindicta, Formatrix, Ara spei, Gladius furens. Критические стрелы. Идея этих статей — что «половое чувство не имеет отношения к полу». В мужском теле может заключаться женская и женскими страстями одаренная душа (anima muliebris in corpore virili inclusa) и, наоборот, женщина по телу может обладать душою и страстями мужчины. Ульрике настаивал, что явление это, которое он назвал «уранизмом», есть лишь физиологическое исключение, а отнюдь не патологическая аномалия. На этом основании он требовал, чтобы закон и общество относились к любви урнингов как к явлению совершенно дозволительному и естественному и советовал даже разрешать браки между лицами одного и того же поля, которых судьба создала с урнингическими наклонностями. Нельзя не согласиться, что мальчишеские выходки развратного и пьяного юноши- язычника, которому было «все дозволено», оставлены обдуманной и научно поставленной теорией Ульрикса, старого ученого-христианина, далеко за флагом. А процесс Оскара Уайльда? А столь много нашумевшие разоблачения «Pall Mall Gazette» о подвигах английской родовой и коммерческой аристократии в лондонских трущобах? А записки Горона? А Эйленбург? А гомосексуальные радения — «лиги любви» — в современной России? А повести, в которых участники гомосексуального приключения предварительно молятся коленопреклоненно пред «иконами, приведшими де нас к общей радости»? Если урнингизм пытается переползти порог этики, его воспрещающей, — это симптом, пожалуй, поярче того, что две тысячи лет тому назад он откровенно переползал порог этики, к нему совершенно равнодушной.

«Я слыхал от некоторых, — говорит Светоний, — будто Нерон высказывал твердое убеждение, что стыд не свойствен природе человеческой, равно как нет в человеческом теле частей, обреченных на целомудрие, но что большинство людей только скрывают свои половые пороки и ловко притворяются целомудренными. Поэтому он извинял все другие пороки тем, кто откровенно предавался в его обществе похабству (professis apud se obscoenitatem»). Эта проповедь упразднения стыда откровенно развивалась в XV веке забубенною литературою Италии, в XVII — Англии, в XVIII — Франции, в конце XIX и в XX — России. В одном подпольно-порнографическом французском романе, приписываемом перу Альфреда де Мюссе, изображается общество, члены которого обязывались клятвою именно — как требовал Нерон — совершенно упразднить половой стыд и стараться довести тело свое до такой изощренности, чтобы каждую часть его можно было использовать в целях сладострастия.

Лишь таинственность современного полового порока, еще стесняемого счетами с воспоминаниями о христианской дисциплине, позволяет нам легко угадывать анормального субъекта в человеке, предающемся распутству нагло и откровенно. Яркий порок выступает на мутном фоне нашей жизни одиноко и рельефно и потому кажется явлением исключительным. Но в Риме Цезарей, когда удовольствия любви почти не считались с полицией нравов, различить в этом омуте сладострастия, где кончался просто развратный сластолюбец и где начинался уже безумец, половой психопат, было, конечно, задачей гораздо сложнейшей, чем в наши дни. И чтоб внушить подданным своим некоторые подозрения относительно своей психической анормальности, Нерон должен был сотворить что-нибудь такое ужасное, отчего в испуге отшатнулись бы даже Тигеллин, Петроний, дамы Ювенала, гости Тримальхионова пира. Удивить же эту публику каким-либо извращением или излишеством было почти невозможно. Век, который имел настольною книгою Satyricon, когда стены домов разрисовывались карикатурными фаллусами Геркуланума и бесстыжими фресками Помпеи, имел очень мало шансов различить сладострастного безумца от сладострастничающего умника.

Половая психопатия выражается или чересчур грубою первобытною энергией животной страсти или наоборот, чрезмерною утонченностью, вычурностью форм, в которых она находит осуществление. И опять-таки повторю старое положение: грязная изобретательность полового разнообразия идет в обществах параллельно с культурою комфорта и благ мира сего. И люди высококультурные, будучи подвержены половому безумию, опаснее для общества и нравственности, чем самый сладострастный из сладострастных павианов.

Вычурность эта переходит в дерзость выдумки. Волнует и влечет к себе уже не красота, а препятствие к овладению красотою, удовольствие восторжествовать над запретным плодом, наглумиться, насмеяться. Кому из людей, совершенно здоровых духом и телом, не случалось ловить себя, в самые торжественные и благоговейные минуты жизни, на том, что в голову вдруг начинают лезть совершенно непроизвольные мысли, странные, капризные, часто непристойные, отвратительные? Монахи считают такую нервную реакцию мысли дьявольским искушением.

Человек с невредимою нервною системою подобные искушения легко от себя отгоняет. Но неврастеник, с расшатанною деятельностью задерживающих центров, быстро оказывается во власти порочной мечты, и с необычайною легкостью и настойчивостью переводит намерение в действие. Таково огромное большинство современных проступков против нравственности, бесконечную пестроту которых Крафт-Эбинг, Маньян е tutti quanti дробят на категории разных садизмов, мазохизмов, фетишизмов и т. д. И конца этому дроблению не предвидится, ибо чудачества половых фантастов быстро обгоняют классификацию.

Вообразите теперь, что половой фантаст, с таким болезненным и неугомонно настойчивым воображением, всемогущ. «Афродитские дела», которыми князь Курбский язвил Ивана Грозного, ужасны в том виде, как описывает их хотя бы Петр Петрей. Но ведь Ивану Грозному, царю малолюдной, малокультурной, темной и серой северной страны, было не угоняться полетом всемогущих капризов за изящным, избалованным, извращенным аристократом-дегенератом, каким, в лице Нерона, судьба увенчала здание римской цивилизации. Иван Грозный был всемогущ над подданными, но далеко не всемогущ над самим собою. Он был человеком глубокой веры в Бога, в закон Христов, в истину и необходимость христианской дисциплины, в возмездия ада и рая. Энергии греха в жизни его соответствовала энергия покаяния. Он — ужасный пример воли, сознательно, но бессильно борющейся с прирожденным ей злом, изыскивающей себе оправдания, громоздящей грех на грехе, преступление на преступление, чтоб заглушить свой страшный разлад, отчаяние и ненависть к самому себе. Нерону же было «все дозволено». Он сам говорил, что до него цезари не знали, как далеко может посягать власть государя. Не в чем было ему считаться и с самим собою. Трудно вообразить атеиста более цельного и бесстрашного. Римская государственная религия, которой он был первосвященником, шла, в среде интеллигенции I века, как обязательная и формальная, — не в счет. Ее внешне-обрядовое исполнение каждым римским гражданином подразумевалось само собою. Но разве лишь для весьма немногих из образованных людей эпохи она хоть сколько-нибудь была внутреннею религиею духа. Изида, Сирийская богиня, Митра, Яхве, философские системы Зенона и Эпикура, проповеди мистиков вроде Аполлония Тианского, разбивали римское общество на множество толков и сект, впоследствии, в эпохе Северов, выработавших формы синкретического всеязычества — пан-паганизма, так сказать — построенного на основах философской взаимотерпимости. Не принадлежать ни к одному из этих толков, довольствуясь лишь официальным вероисповеданием, значило жить без религии вовсе, ибо национальная римская религия — не религия, но лишь повелительный государственный символ. Из окружающих Нерона приближенных Поппея — иудаистка, Сенека, Бурр, — стоики-сократики, весьма близко подходившие к христианской этике, Лукиан, Петроний — эпикурейцы на римский лад и т. д. Нерон не хотел следовать ни одной из новых вер, все их презирал, как презирал и философию. Почтительнее, чем к другим, относился он некоторое время к Сирийской богине, но в один прекрасный день безумный каприз подсказал ему: а не осквернить ли мне и это божество? Посмотрим, что выйдет? И он бесцеремонно осквернил статую богини и — так как ни гром его за то не поразил, ни руки-ноги не отсохли — то он с презрением выбросил из своей божницы и этот бессильный кумир. Он не постеснялся, когда врач прописал ему холодные ванны, купаться в священном источнике Aqua Marcia. Схваченная в ледяной воде горячка ни мало не научила его набожности в дальнейшем. Дельфийский оракул, понадеявшись на свою многовековую неприкосновенность и высший авторитет, позволил себе укорить цезаря матереубийством, сравнив его с Орестом и Алкмеоном, мифологическими предшественниками по преступлению. Нерон сейчас же наказал дерзкое божество, конфисковав земельное имущество храма и приказал засыпать пресловутую вулканическую расселину, над которой помещался треножник вдохновенной пифии. Когда враги истмийского проекта окружили работы по прорытию Коринфского канала суеверными слухами, — стали являться привидения, застонала и забрызгала кровью земля под кирками, — Нерон нисколько не испугался всех этих страстей. Тотчас явился к месту действия и, вопреки даже предубеждению, что предприятие это — jettatura: приносит несчастье всякому, кто за него берется, самолично открыл работы по каналу, трижды ударив в землю золотым заступом. Послы Нерона объезжают все уголки Греции и Италии, грабя по храмам произведения искусств. Даже сам он, лично, стянул у феспийцев их художественное сокровище — Праксителева «Эрота» из пентеликского мрамора. Несчастная статуя эта много путешествовала. Первым отнял ее у феспийцев Калигула, а Клавдий им ее возвратил. Нерон увез Эрота обратно в Рим, и здесь драгоценный мрамор погиб, пав жертвою пожара (Pausanias). Нерон не прочь был наложить руку и на святыни Рима — и скорее не успел, чем побоялся подступиться к ним.

Немногочисленные случаи, когда Нерон проявлял мистический страх, надо относить скорее к его неустанному театральничанию, чем к настоящей впечатлительности. В 64 году он затеял было большое путешествие через Грецию. Все было готово к отъезду, цезарь прощался уже с народными святынями Рима, служа напутственные молебны. Однако прощанье было лишь красивою игрою для народа. Двор прекрасно знал, что политические события на малоазиатской окраине и денежные затруднения не позволят цезарю осуществить предположенную поездку. Тем не менее, к ней декоративно готовились. Был издан манифест, возвещавший народу день отъезда, успокоение, что отлучка государя из столицы будет непродолжительна, и надежду, что республика, столь блестяще и прочно поставленная правительством, останется за этот короткий срок вполне спокойною и безмятежною. Чтобы внезапно отменить дорогие и торжественные приготовления, не возбуждая дурных толков и подозрений — с должным эффектом и выгодною молвою о себе, — Нерон проделывает следующую комедию. Спокойно поклоняясь богам Капитолия — Юпитеру, Юноне и Минерве, он направляется в древнейшее, таинственное святилище Рима, в монастырь Весты, развалины которого турист и сейчас видит в промежутке между Форумом и Палатинским холмом. Но, едва приблизился он к очагу загадочной богини огня и девственности, как задрожал всем телом, являя признаки сверхъестественного ужаса, едва не упал в обморок и поспешил покинуть святилище. Молва, конечно, не замедлила разнести событие по городу... Враги цезаря говорили, что Веста, как целомудренное божество семейного начала, не допустила Нерона к алтарю своему, явив ему грозное видение, и он бежал, терзаемый упреками совести за свои преступления. Друзья — что Веста, действительно, явилась цезарю, но — с предостережением не покидать Рима и народа, опечаленного и смущенного разлукою со своим государем. Чернь, в самом деле, была недовольна отъездом Нерона, потому что отсутствие императора обрекало ее скучать без игр. А главное — Нерон, беспечный во всех отраслях правления, был весьма заботлив относительно даровой раздачи пролетариату зерна и регуляции цен на хлебном рынке. Толпа боялась, не заставила бы без него дурная администрация ее голодать. (Ср. в предшествующей главе annona).

Льстивое объяснение Нерона об отмене поездки гласило:

— Любовь к отечеству говорит во мне громче всех моих личных желаний; обязанности к Риму я ставлю выше своего собственного хотения. Я видел скорбь на лицах граждан, я слышал тайные жалобы. Они сетовали, что я вознамерился отправиться в столь продолжительное путешествие, тогда как им были в тягость даже и кратковременные мои отлучки. И они правы, потому что привычка видеть своего государя является для них успокоительной гарантией против внезапных общественно-политических катастроф. Как в частном быту — первая обязанность ближайших родственников блюсти общие интересы семьян, так и в государстве, которое есть моя семья, я должен согласоваться с повелительной волей народа. Весь Рим хочет, чтобы я остался, — и я остаюсь.

Чернь рукоплескала, благославляя Весту, напугавшую императора. Испуг, однако, был невелик и непродолжителен. Если верить памфлетистам эпохи, то вскоре из этого же самого монастыря, якобы столь ему грозного, Нерон, без всякого страха, похитил игуменью его, прекрасную деву Рубрию, изнасиловал ее и возвратил затем к жреческим обязанностям, высочайше приказав считать ее по-прежнему девицею. Это было неслыханное оскорбление самых священных основ римского культа. Восьмисотлетняя история монастыря Весты, конечно, знала примеры нарушения монахинями целомудрия, но устав карал преступных смертною казнью. Еще четверть века спустя по Нероне Домициан, соблюдая древний закон, зарыл живою в землю прелюбодейную весталку и казнил ее любовника. Но именно вычурная уродливость греха, эффект святотатства, сверхчеловеческий соблазн осквернить память Весты, поставить себя выше ее авторитета и должны были привлечь Нерона к Рубрии. Глава римской гражданственности умышленно и чуть ли не публично позорит девственную хранительницу религиозно- исторического символа этой гражданственности. Контраст оглушительный и — говоря языком современных сверхчеловеков — в самом деле стоящий по ту сторону добра и зла. Трагикомические войны Калигулы с Юпитером и фантастический брак его с Луной остались далеко позади. То был бред сумасшедшего, в мании величия старавшегося заживо взобраться на Олимп, к богам греческой мифологии. Нерон же своим поступком просто-напросто зачеркнул всякое божество всякой мифологии, ибо надругался над живым воплощением самого святого и грозного догмата, самой щепетильной и требовательной из всех мифологий — обрядно-государственной религии Рима. Он, как истинный сверхчеловек, упраздняет богов за ненадобностью. За что ему почитать их? Stulte verebor, ipse cum faciam, deos! Он поет, как Аполлон, правит колесницею, как Солнце, собирается душить львов голыми руками, как Геркулес. В «Сервилии», очень плохой трагедии нашего Мея, есть, однако, великолепный стих о Нероне: «Он весь Олимп в себе соединил». Действительно, Нерон — как бы компактное издание всей олимпийской мифологии. Или еще вернее — это призрак из старинной гигантомахии: бурный и низменный сын черной земли, который, наконец, взял таки приступом вечно-светлый Олимп и опрокинул троны небожителей и осквернил постели богинь.

Полное отсутствие веры и глубокий скептицизм не мешали Нерону быть мелочно суеверным. Незадолго до открытия Пизонова заговора какой-то простолюдин поднес цезарю, как талисман против дурного глаза, детскую куколку. Нерон всех уверяет, что злоумышленники обнаружены, благодаря именно этому фетишу, возводит куклу на степень высочайшего божества, по три раза на день чествует ее жертвами и советуется с нею о будущем, наблюдая ее движения с такою же суеверною внимательностью, как современные спириты — вертящееся блюдечко или стучащие и пляшущие столы. За несколько месяцев до своего падения он вдруг пристрастился к гаданию по внутренностям жертвенных животных — и любопытно, что ни разу не получал хороших предзнаменований. Он имел интерес к магии, к услугам которой прибег впервые ради успокоения своей совести после убийства Агриппины. На этой почве он дружески встретился с знаменитым гостем своим, армянским царем Тиридатом, который, в свите своей, как истинно-восточный государь, навез в Рим разных гадателей, колдунов и знахарей. Нерон берет у них уроки магии во всех ее видах до некромантии и гадания по убиенным младенцам включительно. Однако, в конце концов этот «сверхчеловек- нигилист» и магию признал такой же нелепостью, как все религии своего государства, и весьма остроумно разоблачил и высмеял ее шарлатанство. Несомненно, сперва до глубины души потрясенный и напуганный событиями и впечатлениями в роковую ночь смерти Агриппины, впоследствии он и пафос покаяния своего превратил в театральное кривлянье. Случай с дельфийским оракулом показывает, что, по мере надобности, он умел очень круто относиться к воспоминаниям о матереубийстве. Или, наоборот, весьма равнодушно. Так, актера Дата, который вздумал делать на сцене намеки на отравление Клавдия и на попытку утопить Агриппину, Нерон лишь выслал из Италии. Но у цезаря, при его страсти к трагической сцене, была поразительная способность перевоплощаться в ее героев на сцене житейской. Его поэтическая начитанность заменяла ему чувствительность. Каждое свое впечатление он проверял по авторам и, отыскав у них подходящее указание, какую роль и позу прилично случаю принять, о чем и в каком гоне декламировать, разражался эффектными импровизациями. Дельфийский оракул со своими Орестом и Алкмеоном попался ему под сердитую руку, когда Нерон был только Нерон, чувствовал себя цезарем и не имел расположения рисоваться. Но находил на него декламационный стих — и он забавлялся, как игрушкой, своими угрызениями совести, избирая их сюжетом для виршекропательства. Мелодраматическим тоном, свойственным только ему одному, рассказывал он, как его мучат фурии, и цитировал греческие стихи об отцеубийцах. Удивительно освещал эту сторону в характере Нерона великий итальянский трагик, покойный Эрнесто Госси, — даром, что играть Нерона приходилось ему в очень плохой мелодраме Пьетро Косса.

По всей вероятности, в таком настроении был он, когда, во время греческих своих гастролей, вдруг демонстративно отказался от посещения Афин: там — храм Эвменид, мстительных гонительниц матереубийцы Ореста!.. Цезаря зовут побывать в Лакедемоне. — Увы! в воротах Спарты мне заградит вход суровая тень Ликурга!.. Он изъявляет желание быть посвященным в Элевзинские таинства, в это франк-масонство эллино-римского мира. Но, прибыв в Элевзис, он слышит возглас жреца: безбожные и преступные, изыдите от нас! — И театрально удаляется, разыгрывая нечестивца, недостойного общений с таинственными божествами земли. И в это же самое свое путешествие он исследует лотом заповедные воды Альционского озера, чрез которое, по сказанию мифологии, опустился в ад Дионис, чтобы вывести из царства мертвых мать свою Семелу. Нерон возился над измерением озера — по всей вероятности вулканического провала — с научным любопытством, даже приспособил для этого целую механическую систему, но, размотав веревку лота на несколько стадий, не нашел дна. Здесь он, как видно, подземных божеств не трусил. Между тем, на берегах озера справлялись тоже мистерии в честь Вакха, Лернеи и притом такие таинственные, что Павзаний, в своей знаменитой книге о Греции, не дерзает огласить их содержание.

Половая распущенность, склонность к оккультизму, повышенная артистическая чувствительность и изысканная кровавая жестокость уживались в этом больном уме, как четыре родные сестры, полу-музы, полу-фурии, слагая своим взаимодействием самую грозную и причудливую манию величия, какую когда- либо знала психиатрия. Пред нами — человек, которому — в обычном порядке человеческих желаний, наслаждений, благ и т. д. — не о чем мечтать: он имеет все. Он не в состоянии грезить собою ни как всемирным владыкой, ни даже как богом, потому что он уже всемирный владыка, равный богу. И — какому богу! «Когда ты свершишь в пределе земном все земное и вознесешься на небеса, в твоей власти выбирать — принять ли скипетр небесный или, подобно новому Фебу, проливать свет миру, чтобы он не утратил в лице твоем своего солнца. Каждое божество будет радо уступить тебе свое место. Природа почтительно предоставит тебе самому решить, каким богом ты пожелаешь быть и где захочешь водрузить над миром свой царственный престол. Не выбирай для того окраин вселенной: ты нарушишь равновесие мировой оси, переместив — с собой вместе — центр ее тяжести. Воссядь в вышине, в самой середине эфира — и пусть будет вокруг тебя чистое, ясное небо, и ни одно облачко на нем да не дерзнет омрачить светлости цезаря». Это льстивое пустословие — плод вдохновения Лукиана, посвятившего Нерону свои «Фарсалии» — странное произведение, которое распропагандировало своего автора, потому что поэт, начав низкопоклонным цезаристом, последние главы писал уже ярым революционером. Тот же Лукиан, там же, проклиная междоусобия, раздиравшие республиканский мир борьбою Юлия Цезаря и Помпея, вдруг, ловким переходом придворного льстеца, клянется, что, однако, междоусобия эти были в конце концов благодеянием роду человеческому, ибо из них родился цезаризм, а плодом цезаризма является Нерон, и за такое сокровище не жаль заплатить даже еще высшей ценой. Сенека сравнивает юного Нерона с Гелиосом, Тифоном, Геспером (см. в I томе главу VII), а впоследствии равняет его Августу, чей гений был в это время, как недавнее последнее слово официального культа, самым сильным и обязательным божеством государственной религии. Консул Аниций Цереалис в речи к сенату, после открытия и подавления Пизонова заговора, объявляет Нерона существом, превзошедшим всякое человеческое величие, и требует, чтобы ему заживо воздвигли храм, окружили его богопочтением. Жена Нерона — богиня, Diva Augusta, дочь — богиня, отец приемный, которого он сам считает дураком, шутом и негодяем, — тем не менее тоже бог. Царской властью удовлетворить этого, пресыщенного своим могуществом и всеобщим раболепством, сверхчеловека уже нельзя. Еще дядю его, Кая Калигулу, отговорили от принятия царского титула, ненавистного римскому народу, той уловкой, что цари, дескать, слишком ниже тебя. А что до власти божественной — Нерон скорее склонен был опять- таки театрально разыграть иной раз роль божества, чем, принимая лесть и суеверный культ двора, серьезно воображать себя богом. Он слишком хорошо знал, по наглядному опыту своего предшественника Клавдия, как легко фабрикуются боги из Цезарей, и первый, с презрением, смеялся над новым святым, которого канонизовали отравленные грибы. Ум-то у него, хотя и больной, остался все- таки латинский, практический. Греческое идеалистическое фантазерство, ради которого Александру Великому и Антиоху Епифану надо было напрашиваться в родню к богам, лишь скользнуло по Нерону, не задев его вглубь. Он, пожалуй, не прочь порисоваться красивым намеком на свою сверхъестественную природу. Морская буря уничтожает корабли с драгоценностями, награ

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора