Вальдемар Лысяк - MW-14-15-16 стр 3.

Шрифт
Фон

С Амадео Модильяни, старшим на семь лет евреем, что приехал в Париж из итальянской провинции, как сам он из белорусско-литовской, он познакомился в 1915 году в Сите Фальжьер. В течение пяти (неполных пяти) следующих лет они были близкими друзьями, хотя (а может именно потому) между ними случались жар­кие стычки. Их картины были будто огонь и вода. С одной стороны разбушевавшийся ураган, в котором все горит, пылает кровью и безобразием, где женщины отвратительны, и царствует атавистичный отголосок степ­ных погромов и воспоминаний о грязном базарчике, забитом толпой евреев. С другой - спокойные композиции, виртуозный рисунок, полнейшая традиция тосканского искусства XV века, тонкости сиенской живописи и ще­потка маньеристичной грации Боттичелли, в особенности в фигурах обнаженных женщин - сонных, как бы за­гипнотизированных самим Амадео, пребывающих в ностальгичном ожидании, с атласно мягенькими телами; готовые взлететь, таинственные своей анонимностью нимфы, настолько притягательные, что весь холст хоте­лось бы исцеловывать от рамы до рамы; а в лицах одетых женщин меланхоличная прелесть и странное подобие с флорентийскими Мадоннами, такое отличное от Рифки.

Но цель была той же самой. Другим был лишь метод. Цели всегда одинаковы, о чем первым сказал мне Сент-Экзюпери. Тот, кто сбрасывает бомбы, и тот, кто расстреливает сбрасывающих, сражаются за одно и то же - за победу. Судьба, место рождения, окружение, воспитание, случайный контакт - перебрасывают на иные пути, но все они ведут к одной точке за горизонтом. Тот, у кого собака покусала ребенка, будет всегда собак пинать; тот же, которому собака спасет тонущее дитя, поделится с собакой последним куском хлеба. Каждый из них знает иную истину. Модильяни привез из родного Ливорно, из академий Флоренции и Рима содержание итальянских традиций, и при нем была жена - самая лучшая жена на свете. У Сутина были воспоминания об отце, латающем чужие подштанники, и запах Рифки. Но цель у них была одна и та же.

Сутин, чувствующий разницу в образовании между собой и Модильяни, а так же другими, не мог изба­виться от этого комплекса. Родившийся в 1893 году десятым из одиннадцати ребенком портного-тряпичника,

каким , простите, образом мог он получить надлежащее образование? Он не закончил даже начальной школы - единственное полученное им в детстве образование, это два года, проведенные в хедере. В 1910 году не при­надлежащий к "порядочным молодым людям" парень, который "умыслил рисовать", и которого за это изгнали от избранницы, начал посещать Школу Изобразительных Искусств в Вильно. Вскоре после этого, благодаря помощи доктора Рефлкесса, дочка которого воспылала страстью к Хаиму, еще перед мировой войной успел очутиться в столице мира - в сказочном Париже Греза, Стравинского, Миси Серт, "Авиньонских девушек" Пи­кассо, Де Ори, Коко-Шанель, "Ballets russes" Дягилева и белой русской эмиграции (это уже чуточку позднее, но к черту с хронологией и датами), Маринетти, осенних салонов, Шагала, Сендрарса, Леже, Задкина и гениаль­ных остальных.

Там он сделался "наигрязнейшим художником Монпарнаса", которому раз за разом кто-нибудь пы­тался показать, "как следует вытирать нос платком и срезать ногти". Когда кто-то в конце концов показал, как следует чистить зубы, это ему настолько понравилось, что чистил их пару раз на дню и показывал всем, какие те белые. Тем не менее, он принадлежал к "проклятым художникам" - как Модильяни, Гоген, Ван Гог, Утрилло, Тулуз-Лотрек и Паскин. Он был изгнанным. Страдал от чудовищной нужды, а за последние гроши покупал краски и оплачивал входные билеты в библиотеки, где днями и вечерами жадно и без выбора читал - поэзию, романы, энциклопедии и философские трактаты - желая получить хотя бы частицу знаний, преподаваемых в школе. Ему не хватало теории, поэтому рисовал инстинктивно, импульсами, он был урожденным художником-животным, как существуют животные-киноактеры (актеры-любители, у которых интуиция заменяет ремесло, взять хотя бы Харрисона Форда, который перед актерской карьерой был плотником - прим. перев.).

Модильяни помог ему. Поначалу приютил и делил одну картофелину на три части (для себя, для жены и для Хаима). Какой же ужасной должна была быть бедность Сутина, если для существования ему было дос­таточно крошек бедности Модильяни?! Впоследствии Моди познакомил его с маршаном польского происхож­дения, Леопольдом Зборовским, который опековал Сутином и его творчеством. Сутин многим был благодарен Модильяни.

Крепче всего их соединил алкоголь, близнец нужды. Пишут, что "Модильяни споил Сутина". Чушь! Сутин давно уже был споен собственными страхами, и водочные приближения к белой горячке помогали ему забыть о них. Малькольм Коули заметил, что пьянство художников, это "своего рода мост к другим людям и, одновременнно - попытка пробиться через скорлупу сознания, чтобы добраться до самого себя". Скорлупу со­знания Сутина творили его собственные страхи и кошмары.

26 января 1920 года Амадео скончался от туберкулеза, а днем позднее совершила самоубийство его чу­десная жена, Жанна Хебютерн, которая, полюбив Мадильяни и опекая его как ребенка, прощая пьянство и "на­турщиц", не желала жить без него - и у которой до сих пор нет памятника.

Умирая, Модильяни, якобы, сказал "Збо" - Зборовскому:

- Чтобы не случилось, ты можешь не беспокоиться. В лице Сутина я оставляю тебе великого худож­ника.

Модильяни оставил Сутину в наследство привычку напиваться, которая и уничтожила желудок Хаима, послав его в могилу в 1943 году, на пятидесятом году жизни. Умер он точно так же, как и жил: бедным, изгнан­ным ребенком, который никогда не смог понять и полюбить мира. Часто цитируют последние слова великих умирающих. Сутиновские могли бы прозвучать как признание Эрика Сати: "Когда я был молодым, мне гово­рили: вот посмотришь, когда тебе исполнится пятьдесят. Мне пятьдесят, и я ничего не видел."

Но перед тем Сутин успел написать картину для моей коллекции. В 1938 году, после краткого периода спокойствия, наступило начало последнего уже всплеска драматической экспрессии на его холстах (поэты, якобы, лучшие свои стихи пишут в последние годы перед смертью). Цикл мрачных, зеленых пейзажей с высо­кой и низкой растительностью, которую безжалостно бичует ветер, пригибает к земле, желая растрепать, вы­рвать с корнями и распылить по миру от края до края. Бичевание самой природы, безжалостное, до самых кос­тей.

На трех из этих картин, написанных в различное время дня и года, на тропе появляются мальчик с де­вочкой. Один раз вблизи, другой раз - вдалеке. Спрятанный за заслоной деревьев горизонт, темно-синее небо и чернеющий луг. Пейзаж после битвы, чувствуется влага и свежесть воздуха. Мальчик больше и держит руку девочки в собственной руке. Одинокие перед лицом природы, разозленной пыткой ветра, они с трудом идут вперед. И больше нет ничего - только мир и они.

Эти три картины появились в 1938-39 годах и теперь находятся в Соединенных Штатах (две в вашинг­тонской Филипс Геллери, одна в Перлз Геллери в Нью Йорке). Называются они по-разному. Но для меня каж­дая из них называется: "Выгнанные дети".

Из глины какого своего наваждения вылепил их Сутин? Последнего, это точно, но вот какого? Еще не знаю. Но я продолжаю размышлять, и потихонечку начинаю сопоставлять в мозгу камушки своей мозаики. Двум из этих картин изгнанный из дома говнюк, всю свою жизнь бегущий из белорусской деревеньки и гоня­щийся за чем-то, что, вроде бы, можно увидеть лишь на пятидесятом году жизни, неофит в библиотеках, чи­тающий энциклопедии так, как читают романы, но не ради удовольствия или чтобы убить время, но ради того, чтобы овладеть элементарными знаниями - дал названия "Дорога учеников" и "Возвращение из школы после грозы". Всю жизнь учился он преодолевать собственную боль и оставлял на своем пути милевые камни, знача­щие траекторию этого странствия - наваждения, которые он, в ужаснейших муках, заставлял выползать из внутренностей собственной оболочки на холсты.

Продолжаю размышлять. Было бы странно, если бы под конец жизни им бы не овладело наваждение нарисовать эту дорогу и придать ей универсальное измерение в мало для кого новой, но всегда потрясающей истине, что человек никогда не перестает быть выгнанным ребенком. Если цикл страшных пейзажей, на кото­рых природа героически сражается с демоном ветра, это универсальная метафора мира, то внутри этого посла­ния не могло не присутствовать горькой метафоры человеческой судьбы. А ее невозможно представить наибо­лее страшным образом, чем паломничество одиноких детей, ставших жертвами.

Дети, обижаемые с самых первых веков человеческой истории. Он был именно таким. Его били все время. В возрасте семи лет он украл на кухне нож, чтобы обменять его на карандаши. Отец отлупил его за это и целых два дня держал на хлебе и воде в темном подвале, где стаями шастали крысы. Его били за калякание на стене кусочком угля, за нежелание работать, но любовь к рисованию, за побеги из дома, за все. Сутин сбегал несколько раз - от избивающего его отца, из школы, он всегда убегал. Он был вечным изгнанником. За эти издевательства и пытки он возненавидел собственную семью. Моди же полюбил и за то, что - как это гениально отметил Илья Эренбург - у Модильяни все фигуры, обнаженные или одетые; и женщины, и мужчины выглядят как обиженные дети. Обоим им мир казался громадным детским садом, которым руководят суровые взрослые воспитатели. Когда Сутин уже достиг в Париже славы и денег, приятель Модильяни скульптор Липшиц послал через возвращавшегося в Литву земляка деньги для своих голодающих родственников и спросил у Сутина, не желает ли тот воспользоваться оказией и тем же образом помочь своей семье, бедствующей в Шмиловичах. В глазах Хаима блеснуло бешенство.

- Qu'ils crevent! (Пускай сдыхают!)

А увидав изумленное лицо Липшица, добавил:

- Если бы ты только знал, как они ко мне относились!

Он никогда не позабыл и не простил того подвала, в котором столько дней прожил вместе с крысами, и тех жестоких ударов, что безжалостно доставались его худенькому телу. Убежавшие дети не всегда забывают. Да и что вообще знаем мы о каторжной жизни детей?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора

MW
0 7