Незадолго до войны там, на улице Кударимацу, образовалась крошечная колония народников–семидесятников, бежавших из сибирской ссылки. Живя скромно и дружно, они воздерживались от многих жизненных благ, чтобы сэкономить средства для борьбы. Для руководства народнической группой в Нагасаки прибыл знаменитый народник–семидесятник, член первой марксистской группы "Освобождение труда" Николай Константинович Судзиловский, известный под псевдонимом "Россель". Человек удивительной судьбы, участвовавший в становлении революционного движения многих стран мира, лично знавший К. Маркса и Ф. Энгельса, Россель всю жизнь оставался народником–семидесятником. Уехав в эмиграцию во время разгрома "Народной воли", Россель оставался верен её идеям. Когда народничество исчерпало себя, раздробилось на группировки, Россель, присоединившись к борьбе пролетарских революционеров — марксистов, все старался помирить между собой народнические группировки. Понимал ли он, что это было невозможно?
В Японии Россель организовал издание газеты "Воля". Как и многие народнические предприятия, оно держалось только на упорстве и самоотверженности активистов. Вначале предназначенная лишь для революционной пропаганды среди русских пленных, "Воля" начала распространяться и среди японцев: ведь движение японских народников уже зародилось! Несомненно, идейное влияние, оказанное на них Росселем и другими членами группы "Воля", было неоценимым.
Истинные народники, члены группы "Воля" оставались патриотами, и даже в эмиграции не прерывали связи с родиной. Однажды Россель узнал, что какой–то русский, бежавший с Сахалина, собирается продать японцам прихваченную с собой точную карту военных укреплений Владивостока. "Японцы не должны получить ее!" — решил Россель. Один из народников, бывший офицер, организовавший солдатский бунт на Дальнем Востоке, силой отнял карту у незадачливого владельца и принес ее Росселю, который немедленно сжег документ на свече. Через несколько часов в квартиру Росселя ворвались полицейские и тщательно просмотрели все его бумаги. Несомненно, они искали карту укреплений… Тяжело больной, лежа в постели, Россель сквозь сощуренные веки наблюдал за работой полицейских и удовлетворенно улыбался: секреты родины не должны доставаться никому! После русско–японской войны Росселя вынудили покинуть Японию…
Начало смеркаться. "Воздух за окнами стал синим, ярко загорелись в нем огни реклам, а в зале появились группки прилизанных толстяков с хитрыми глазками. Это были дельцы больших и малых фирм, пришедшие в ресторан с клиентами, такими же ловкачами, чтобы свободно поговорить начистоту и заодно что–нибудь выведать. Они чинно рассаживались за столы, потом притворялись пьяными, начинали громко смеяться и хлопать друг друга по плечу, но их глаза оставались трезвыми и напряженными… Как далек был Кинугаса от их мира! Он посмотрел по сторонам, задумчиво улыбнулся и продолжал:
— В 1927 году моя мечта осуществилась. Скопив нужные деньги, я поехал в Советский Союз. В поездке еще одна цель руководила мною: я хотел посмотреть известные на весь мир, но запрещенные в Японии фильмы Сергея Эйзенштейна "Броненосец "Потемкин", "Мать" и "Октябрь". Прошу понять меня. У нас, в капиталистической стране, даже самый богатый человек не станет тратить деньги на то, чтобы поехать за границу посмотреть там кино. Такой поступок сочтут мальчишеством и духовной незрелостью, — а это как раз и презирала молодая буржуазия в дворянах на заре капитализма. Я потратил почти все свои деньги: жажда увидеть Россию была сильнее обычного желания посмотреть талантливые советские фильмы.
Наконец–то я увидел Москву, Ясную Поляну, русские равнины и луга! Мое сердце отдыхало от старой боли…
Маленький японец, я забирался в коляску извозчика вместе с громоздкой кинокамерой, ездил по московским улицам и снимал. Москвичи удивленно оглядывались на меня.
Часто я бродил по Москве, вдыхая запах времени, которое стало частью моей души. Солнечным днем на краю узкого тротуара сидел голубь и пил воду, капавшую из трубы, глубоко засунув в нее свой клюв и для равновесия растопырив крылья. Прохожие быстро перешагивали через пьющую птицу и не обижали ее. Голубь пил спокойно, и это обрадовало меня. Невдалеке, у красной стены монастыря, прогуливался высокий старик с собакой. Она подбежала ко мне и горячим языком облизала руки. Пользуясь моим небольшим ростом, собака положила лапы мне на плечи — и вмиг облизала все лицо, радостно виляя хвостом.
— Вы ему очень понравились! — сказал старик, подходя (я немного понимал по–русски), — наверное, вы добрый человек!..
Конечно же, я очень смутился. В знак симпатии старик объяснил мне, что недалеко отсюда сохранилась старая стрелецкая церковь.
Я легко нашел ее. Маленькая и белая, она робко возвышалась среди окружавших ее каменных громад, словно попала в осаду…
Москва взволновала меня. Ее миниатюрные церкви, похожие на пряники, тихие особняки, беззащитно прижавшиеся друг к другу, казались остатками заколдованного города. Переулки были узки и малы, а дома доверчивы и неровны, словно стены комнаты детства. Неизвестное ранее чувство восторга охватывало меня, а к глазам подступали невольные слезы. Были ли это слезы радости от удовлетворенной мечты и прикосновения к дорогой для меня истории России? Или это голос ушедшего детства манил и влек меня?
Бродя по переулкам, носящим известные мне имена, я шагал по каменным, стершимся и прогнувшимся от времени ступеням, и думал о том, сколько людей некогда проходили по ним. Тут были и Достоевский, и Чехов, и Лев Толстой, и Чайковский, но едва ли кто из прохожих останавливался в изумлении при виде их… Таков закон жизни! — Кинугаса загадочно сверкнул глазами. — Покосившиеся стены домов молчаливо напоминали о слезах и радостях живших в них людей. Целых поколений… Казалось, время наложило благородный лоск на тенистые переулки и старомодные украшения зданий. И сердце мое трепетало, слушая голос минувшего.
Кинугаса задумчиво улыбался. Новыми глазами смотрел я на маленького старичка, сидящего рядом. Человек, ездивший в Россию потому, что она дала миру народников и Толстого, он помнит отзвуки их голосов, он знает их дела, хотя давно и тени их не осталось на земле… Я вдруг ощутил, что рядом со мной — сама живая история!
И тут припомнился другой старик, русский, из подмосковной деревни Крёкшино. У пруда на ее окраине, за густой липовой аллеей белеет старый дом. Его узорчатые ограды покосились, но недвижимы и суровы остаются тяжелые плиты крыльца. В этом доме, принадлежавшем известному издателю Черткову, несколько лет прожил Лев Толстой. Среди тихих прудов и шелестящих рощ долго искал я человека, который помнил бы великого писателя, и наконец нашел.
Седой и высокий, бодрый старик долго рассказывал мне, как в Крёкшино приезжали крестьяне из Ясной Поляны в гости к Толстому, которому полиция временно запретила проживать в Тульской губернии, как зимой писатель катался на коньках по замерзшему пруду, а летом далеко уезжал верхом на коне…
Этот старик тоже был живой историей.
— Прошлое не уходит никуда; незаметное, оно продолжает жить в нас, — так же, как тихо дремлют в каждом сердце невидимые никому годы детства.
Удивительны свидания с ожившим прошлым! Однажды студенты–археологи прошли по знойным, однообразным южным степям, никто еще не знал, что лежит под ними. Наконец в донских степях первокурсники Московского университета раскопали могилу гунна. Бедный, он молча лежал перед ними. На его груди возвышалась небольшая глиняная чаша. Она треснула, истончилась за века, и была так детски–беззащитна, что становилось грустно, глядя на нее.
Неожиданны и странны встречи с живой стариной.
* * *
— В Москве я познакомился с Сергеем Эйзенштейном, — продолжал Кинугаса, — встревоженно поглядывая на часы. —