Ведь были же, были у нее подозрения! Кто же, как не они, цыганки проклятущие, навели порчу на ее девочку!
Так же неожиданно, как вспыхнула, она увяла бурливыми эмоциями, вместо которых ее начала заливать горчащая отрава тоски. Тяжело опустилась на табурет, виновато качая внучку. Вспомнила вдруг пронзительный игольчатый взгляд старухи с явственной искрой сострадания… И снова обожглась молнией догадки: да она знала! Она, ведунья, предвидица, просто знала об Аленкиной глухоте… Сказала ведь: «Намаешься»…
Александра Ивановна решила опять сходить к цыганкам, хотя сама мысль о их нечистом доме была ей неприятна, как подсыхающая, растертая по линолеуму слизь тараканьих трупиков. Ой, да чего бы ни сделала Александра Ивановна ради внучки, хоть в дерьмо с головой!..
Машинально уложила уснувшего ребенка, выдавила из облаток успокоительные таблетки и, запив их водой прямо из-под крана, чего никогда не делала, она вдруг горько озарилась новым соображением: глухота — не грыжа, ни зубами ее вправить, ни колдовскими словами заговорить…
Вызванная утром врачиха проделала с Аленушкой какие-то звуковые опыты и отписала направление к другому доктору. Да к чему оно? И так все ясно: говорит бодренько, сама глаза прячет…
Александра Ивановна направление положила на полку, а в больницу не пошла: окончательно пропали у нее подспудные надежды на помощь медицины. Посидела на кухне, повернув икону ликом к стене. Хотелось побыть одной, совсем одной…
Все-все передумала. Были в ее семье близорукие, сердечники, но глухих не рождалось ни разу… В родне отца Тани тоже не могло быть такого — непьющие, культурные, грамотные. Значит, в случае с Аленушкой все-таки виновата неизвестная наследственность…
Впервые подосадовала Александра Ивановна на скрытность покойницы-дочери. Ну как можно — матери не сказать? И ведь такой благоразумной Танечка вроде была, а наделала-таки дел непоправимых! Дознаться бы, кто ж он все-таки, этот подлец несусветный, ни разу на глаза не явившийся! Ох, и выцарапала бы ему Александра Ивановна паскудные очи!
Она представила, как проведет расследование, найдет его, спокойно сообщит о рождении Алены и смерти Танечки. Если он еще не знает, конечно. Об Аленином увечье вскользь упомянет. Не навсегда, мол. Соврет, что врачиха обнадежила. А потом и спросит, какие там у него болезни в родове, чтобы заранее знать, от чего следует беречь девочку. Прикидывала, невольно любуясь своей будущей хладнокровностью, каким невозмутимым ей держать лицо…
Не сразу опомнилась, далеко улетевши в мечтах. Обругала себя: какое, к черту, расследование? Все равно времени нет ерундой заниматься. Деловито подумала: «Вот Катерине надо соврать об том, что врачи обещали Аленку вылечить. До последнего, пока соседка сама не заметит, не стану говорить о внучкиной глухоте. Да и никому говорить не стану».
И вот же дурное бабье недержание! Только Катерина открыла дверь, Александра Ивановна кинулась к ней, криком выкричала, выплеснула все вместе с горячечно вспыхнувшими предположениями о плохой наследственности, Танечку недобро помянула… Стукнула себя мысленно по башке, да поздно. И кожей почуяла по соседкиному молчанию, что та и жалеет, и злорадствует в то же время. Это ж Катерина! Будто Александра Ивановна не знала, какая она! Тут такое горе, а эта змея язык проглотила, хоть бы одно сочувственное слово сказала для приличия! И огненные пятна запрыгали перед взором от досады на себя, глупую, от невыносимой накопившейся боли…
— Поганка! — не выдержала, благим матом заорала Александра Ивановна. — Поганка ты, Катерина, знаю я тебя как облупленную и душу твою завидущую насквозь вижу! Радуешься, да? Беде моей радуешься, гадина?!
И на последнем слове захлопнула варежку, пока еще что-нибудь не успело вылететь изо рта. Но и без того было, конечно, поздно ловить воробьев…
Катерина выскочила как ошпаренная. Так и не сказала, зачем заходила. Да и как, и что тут скажешь?..
Весь день Александра Ивановна вяло двигалась по квартире в полном расстройстве и отупении от собственного небывалого припадка. Ни на минутку не забылась и ночью. Ворочалась с боку на бок, вставала пить воду, поправляла скрутившуюся в жгут простыню. Вскакивала к внучке, тревожно ловя ее молочное дыхание…
С Катерины виноватые мысли опять перекинулись к дочери. Александра Ивановна вспомнила об иконе, сунулась к ней и, неловко крестясь, принялась молиться по наитию, своими словами:
— Господи, прости! Танечка, прости меня, грешную! Что же мне теперь делать-то, доченька любимая, как обратно время вернуть-повернуть, каким ключом запереть язык свой дурной, пакостный?..
И дальше — то ругала себя вслух, то оправдывалась, то прощения просила. Пришло на память, что мать, молясь, становилась на колени, и второпях бухнулась тоже, будто надломилась в середке. И снова: «Господи, прости! Танечка, прости…» — слово в слово…
Под утро Александра Ивановна словно со стороны проследила устало, как постепенно затухают в ней грозовые истеричные всполохи. Выцедились из остуженных зарниц трезвые мысли о дальнейшей Аленкиной жизни. Но тут заломило вкруговую от висков по темени, голова начала раскалываться, будто кто-то насильно заталкивал мозги в меньший размером череп.
Измаявшись от угрызений бессонной ночи, Александра Ивановна выпила успокаивающие таблетки и вообще запретила себе думать. Но больные мысли без спросу все выныривали из пустынной глади забытья, как длинные щекочущие водоросли. Тогда, с силой зажмурив глаза, она выдернула мысленные стебли травы-отравы и занялась неистовой уборкой, забивая физическим трудом умственное напряжение. Дом выблестила так, что хоть оближи каждый угол — соринка к языку не пристанет…
Александра Ивановна долго не могла смириться с Алениной глухотой, все ждала какого-то чуда. Но чуда так и не случилось.
Тогда возникшая в душе после потери надежды пустота потихоньку начала заполняться «политикой». И Александра Ивановна, надо сказать, преуспела в утешении себя на этом сомнительном поприще.