Сашка не знала, любила ли мать отца. Вот Ванечку, своего первенца, едва ли не единственную отраду в жизни, она любила — это точно. В муже, переставшем носить ее на руках после рождения Ванечки и, к всеобщему удивлению, начавшему погуливать, она разочаровалась, Сашка была ребенком незапланированным, случайно появившимся в результате унизительных попыток удержать неверного супруга в законной постели. К тому же девочка, существо одного с матерью пола, а мать, по ей одной известным причинам, презирала всех женщин вместе и любую в отдельности, самое себя не щадя в этом невысказанном, из каждой поры пышущем отвращении.
Но Ванечка! Сын! Святое… Ее продолжение в другом, совершенно противоположном женскому, слабому и порочному по природе, тайно восхищало и умиляло черствеющее в злой обиде материнское сердце.
Он был хорошим сыном. Неистовая любовь матери не испортила его веселого, дружелюбного характера. Ровный со всеми, он никому в семье не отдавал предпочтения, относясь к матери так же мягко и ласково, как к отцу и Сашке, отчего Анна испытывала сладкое двойственное чувство ревности и счастья. Весной Ванечка высаживал для нее в палисаднике сине-белые анютины глазки, а для Сашки — красные маки и, ущипнув сестренку за румяную щеку, шутил про маков цвет.
Золотоволосый и синеглазый, как мать, Ванечка был по-настоящему красив. Девчонки рано начали бегать за ним и, бывало, надоедали Сашке подробными расспросами о брате. Анна тайком приглядывала невесту, когда сын учился еще в начальных классах, и отвергала одну за другой. Ни одна не была достойна ее мальчика. Но и Ванечка так ни разу и не встречался ни с одной. А может, и встречался, но не докладывал об этом. При всей своей открытости болтливостью он не отличался.
Как для маленького, припрятывала Анна для сына конфеты и вкусные кусочки, покупала ему новые городские рубашки, забывая о том, что Сашка давно выросла из старого истрепанного пальтеца, не очень умело перешитого из дедовской шинели. Просыпаясь ночью, девочка видела, как мать рассматривает спящего брата, тихо поднеся к его лицу горящую лучину. Сашка пугалась материнских безумных глаз, ярче лучины исходящих светом горячечной, исступленной нежности, в которой, казалось, тонула вся ее прямая, высохшая и высокая, как жердь, фигура. Ни разу даже зыбь этой нежности не коснулась, не согрела мерзнущую у холодной стены под коротким тулупом Сашку, виноватую только лишь в том, что она — дочь.
Сашка не помнила, когда и как мать провожала на фронт отца. А Ванечка, которому едва минуло восемнадцать, уехал на грузовой машине в город, когда сестренки не было дома.
Только что прошел ледоход, и Сашка с толпой ребятни совершала обряд — бросала в серые осколки проплывающей шуги крошки лепешки и хлеба, чтобы год выдался удачным и кончилась война. Придя домой, она не застала матери и нашла ее по глухому вою, доносящемуся из дровяного сарая. Закинув руки над головой, мать плашмя лежала на сырых бревнах, выловленных недавно багром на реке, и надсадно выла на одной ноте, как волчица в тайге.
Сашка потрясла мать за руку, безвольно надломленную в локте, и некстати заметила в растрепавшихся темно-русых волосах белой сталью блеснувшие пряди. В широко открытых глазах дрожала голубая от синевы глаз вода и, светлея, без остановки лилась по обеим сторонам висков. Девочка поняла, что мать ее не видит, села рядом на мокрую кучу коры и тихо заплакала.
Через несколько месяцев пришло Ванечкино письмо с Восточно-Сибирской магистрали, отправленное со станции с красивым нездешним названием Мальта. Там он проходил военную подготовку. Мать схватила письмо обеими руками, прижала к себе, плача и смеясь, и, пока читала, покрывала поцелуями каждое слово сына. Сашке стало неудобно за поведение матери, всегда такой сдержанной и холодной на людях, а перед дочерью не стесняющейся вести себя так, будто она одна.
Потом приходили еще письма от Ванечки и от отца. По вечерам малограмотная Анна старательно заполняла каракулями невесть откуда взятые дефицитные бумажные листы в ответах сыну и вкладывала в конверт два чистых листа, чтобы Ванечка не утруждал себя поисками бумаги. А Сашке велела отвечать отцу, и девочка писала письма на переменах между уроками поверх букв на обрывках газет. Она экономила время: дома надо помочь матери по хозяйству, выучить уроки, хорошо выспаться, а рано утром натаскать воды из полыньи. Несмотря на холод, ей нравилось в синеве тающих сумерек ходить к реке в старых отцовских валенках по хорошо утоптанной тропе. Особенно когда выдавалась морозная, но ясная погода и можно видеть, как чуть поблекшая луна медленно скатывается к западу. За ночь полынья успевала покрыться прозрачной коркой льда, и Сашка радовалась, когда под сильными ударами пешни разлетались мелкие жалящие осколки, открывалась лунка и, ширясь, показывала наконец мерцающую черную глубину, а лучше, если кто-нибудь еще до нее успевал проломить полынью. Тогда тонкие сиреневые и розовые льдинки, бледно отражающие красные цветы Сашкиного платка, шуршали, светились и играли в воде, как веселые живые леденцы. Потом Сашка шла с полными ведрами, отдыхая через каждые три минуты, и удивлялась стремительной силе рассвета. Это тоже была маленькая радость — подглядывать, как просыпается небо. Промокшие подошвы валенок грозились намертво прилипнуть к тропе, и девочка торопилась, но все равно то и дело останавливалась и смотрела вверх.
Нет, не могла Сашка отказать себе в любовании раскинутой во всю ширь красотой, и в конце концов ей начинало казаться, что она и сама причастна к величественному пробуждению утра.
Как-то раз, зачарованная своей утренней «прогулкой», Сашка почувствовала странное сердечное томление. Уроков на воскресенье не задавали, и мать удивленно подняла брови, когда дочь в выходной день разложила тетрадку на столе. Поглядела, но ничего не сказала, верная своим внутренним правилам. А Сашка и не ждала никаких слов, ей было не до того — первый раз захотелось написать что-то не по принуждению и долгу. Решила потратить на это дело целую тетрадочную страницу.
Написала и осталась не очень довольной, потому что не смогла бедностью бестолково толпившихся в голове слов выразить переполнявшие ее душу эмоции, тонкие, гибкие и горячие, будто вынутые из кипятка ивовые прутья, из которых мать плела корзины. Внизу подписалась — «Александра», а не «Саша», как обычно, и чуть ниже — «Посвищение папе». Это были ее первые и единственные стихи.
Скорее всего, мать видела листок, всего-то на четверть заполненный большими буквами, и заметила предосудительную расточительность дочери. Сашке почему-то захотелось, чтобы мать украдкой прочитала ее письмо. Пусть бы даже отругала, но прочитала. Может, тогда матери вдруг открылась бы мятущаяся Сашкина душа, безмерно уставшая от одиночества. Но Анна, раз и навсегда доверившись избранным установкам, следовала им с упрямством, достойным уважения.
Летом в прохладной тени палисадника выросла толстая ядреная крапива. Как только она разбросала в стороны свои вырезные ядовито-зеленые листочки, Сашка надела рукавицы, сапоги и нарвала целую охапку. Каша из молодой крапивы получилась несъедобного болотного цвета, но после голодной зимы эти первые витамины, с которых поначалу немилосердно пучило, стали настоящим спасением. Мужики бы, наверное, не выжили на таком «продовольствии», а мать и Сашка терпеливо и упорно тянулись за жизнью изо дня в день — девочка по причине юного и крепкого, несмотря ни на что, здоровья, а женщина — в силу отчаянного ожидания.
Потом каждое лето после подгнившей, съедаемой прямо в «мундирах» картошки (крепкую мать берегла для посадки) на столе появлялись пресноватая крапивная каша и суп из щавеля с диким луком, чуть приправленные мукой или отрубями.
Мимо по реке шли караваны барж и плотов, на которых виднелись крохотные домики сплавщиков. Иногда возле села останавливались брандвахты и похожие на утюжки самосплавные паузки. Спускались на берег гулкие железные сходни, и устраивался миниатюрный базар. Деревенские женщины обменивали крынки молока, яйца и овощи на цветные платки, кастрюли и чайники. Те, кому летом не повезло обзавестись новой посудой, ждали «зимних» мастеров — приходящих по зимнику цыган-лудильщиков, которым несли на латку прохудившиеся тазы и ведра.
Вместе с такими же, как она, оборотистыми девчонками Сашка успевала собирать лук, пока он еще не выстрелил лиловыми шишками семян, и мать продавала на пристани связанные полосками тальниковой коры пышные пахучие пучки. На вырученные деньги Анна покупала на большом пароходе «Пятилетка», возившем в основном иностранные грузы, мешочки американской мучицы. Ее надо было прокаливать до золотистого цвета перед тем, как ставить хлебы, иначе тесто не поднималось и оставалось жидким и безвкусным.
К концу войны стало лучше с оплатой трудодней. Мать ворчала, что ее передовому звену опять начислили так же, как другим, хотя следовало делить не «всем сестрам по серьгам», а по справедливости — по работе. Потом, видно, так и сделали, мать получила целый мешок ранней картошки, сбегала в обед на пристань и принесла что-то под фартуком. Пряча от Сашки глаза, она бережно завертывала в старые газеты слипшийся комок леденцов и другое, маленькое, но пестрое и нарядное, и взволнованно, воркующе приговаривала, блестя глазами:
— Ванечка приедет, а у нас вот что есть для его. Ванечка приедет, а у нас…
Сашка предпринимала попытки отыскать спрятанные матерью сласти и обшаривала пядь за пядью дом и двор, но ни разу не находила.
Когда радио на столбе сельсоветской площадки торжественным голосом Левитана оповестило сельчан от Советского Информбюро о том, что подписан акт о полной и безоговорочной капитуляции германских вооруженных сил и Великая Отечественная война победоносно завершена, мать неожиданно громко и ликующе первой закричала в тишине собравшейся у репродуктора толпы. После этого — хоть уши затыкай — так оглушительно заорали, заголосили, зарыдали все, так забыли о других и о себе, что Сашка без труда увела обеспамятевшую от счастья мать за руку домой.