— Было народное, — подыграл ему артист, переходя на феню, — пока меня не кинули через каргалыгу на 58-ю, скользкую, как у последнего порчака…
Федор оценил слова артиста поощрительной улыбкой и сказал, махнув тонкой ладонью:
— Обойдётся… О! Вдруг откуда ни возьмись, появилось нечто! — Опенкин указал пальцем на Упорова. — Ты-то как притусовался к приличным людям?! Говорили — тебя грохнули. Получается — вторую жизнь живёшь. Ну, ёра!
Зэк скакнул на нары и блаженно вытянулся рядом с Вадимом. Он прежде осмотрелся и спросил шёпотом, когда о нем уже забыли:
— Где вас повязали?
— В Таёжном, — так же тихо ответил Упоров. — Денис решил взять кассу и уходить через Серафима.
— Взяли? — интерес был неподдельным, с лёгким огоньком в прищуренном глазе.
— Взяли. Мы — кассу, нас — менты. Дениса кончали на месте.
— Чалдона тоже шмальнули. Он грабки вскинул, а ему пуля — в лоб. Погорячился мусор. Пельмень не жилец. За Стадника ты ничего не знаешь. Понял? Тех двух, из опергруппы, взял на себя Шура. Ты чистый. Скажешь — к хвосту привязали. За рыжье помалкивай, не было рыжья! — Федор задумался и с неудовольствием произнёс: — У ментов было бессудное право тебя кончать. Помиловали. Ты имя живой нужон…
— А вам?! — спросил вспотевший от возмущения Упоров.
— Кто-то вломил с опозданием, — Опенкин не ответил, продолжая разговаривать сам с собой, все было сделано умышленно. — Это не вор, или вор, но недопущенный… Короче, Вадим, сходка не хотела оставлять свидетелей. За тебя поручился Львов, ну, а я само собой…
— Дьяк?! — Упоров даже приподнялся, превозмогая боль, и поглядел в глаза Федора.
— Никанор Евстафьевич воздержались. Больным сказался Никанор Евстафьевич. Ты его не суди. Вам жизнями платить, ему — ещё и именем, а оно в воровской России — сам знаешь.
— Скажи прямо, Федор: убрать решили?
— Не решили… — три глубокие морщины, одна — на лбу, две — у кончиков губ, разделили его лицо на самостоятельные части. Федор переживал: — Львов сказал:
«Дурное дело не хитро. Нож, как крот, слепой, а человек нам пользу принёс». Он от своего не отступится, и я, само собой…
— Псы вы! Бешеные псы!
— Тише! Вадим, тише! — Опенкин огляделся по сторонам. — Прокурор может для тебя вышку попросить. Колоться все одно не надо, и сам знаешь, почему… Понял?
Бледный, обессиленный внезапной вспышкой ярости, Упоров глянул на него с внимательным презрением:
— Ты как думаешь? Ты же меня знаешь!
— Я жду ответа, Вадим.
— Пусть воры знают — не продам. Не глупее вас. А кто посылал ко мне вон того цыгана? Он сказал — Дьяк.
— Ты что ему ответил?
— Послал подальше.
— Все правильно. Всех — подальше! С цыганом разберёмся. Могли и менты кидняк сделать, Мог и сам Никанор Евстафьевич…
— Успокой его, Федя. Он из-за этой кассы готов кого угодно сожрать.
В эти минуты зэк презирал себя, как можно презирать постороннего человека, совершающего поступок, который осуждает его собственная совесть, и понимал: другой путь — это смерть, столь же неизбежная, сколь и неожиданная.
— Возьми, — Опенкин сунул в карман его телогрейки свёрток с едой. — Тебя уже дёргали?
— Нет. Передай сходке — Серафим кончал Кафтана и тех, кто был с ним. Он — мерзость!
— Серафим? У них нечем было платить. Якут за просто так не рискует. Да и Кафтан… только хилял вором. На самом деле крысятничал, грабил мужиков.
— Хватит, Федор! Ваше право на суд мне известно. Когда-нибудь расскажу, как умер Денис. Сейчас иди, невмоготу мне от твоих разговоров.
Ему не удалось заснуть, он дремал, вздрагивая от криков и смеха, изредка будораживших тяжёлое забытьё камеры. Вадим пребывал в полусонном состоянии до тех пор, пока вновь не заскрипела дверь, тот же самый старшина вошёл в камеру, а за его спиной появилось ещё одно казённое лицо. Суровое, чем-то приятное.