Доктора мобилизуют – и он при осмотре солдат разорвёт то свидетельство о тяжёлой болезни, которое он сам дал до своей мобилизации человеку, призывавшемуся в войска, бросит его наземь и скажет: «Теперь я решаю вопрос о вашей болезни!»
– Так эти доктора тебе тоже всыпали? – посмотрел с удивлением на философствовавшего вольноопределяющегося Швейк. – И должно быть, здорово тебе попало, если ты так на них зол.
Марек задумчиво кивнул головой.
– Из Будапешта, где я уверял, что у меня не действует рука, меня отправили в Пардубице.
Доктор мне говорит: «Вы там будете как дома, больница там большая, продовольствие хорошее, доктора там чехи, и, кроме того, недели две там о вас никто и не вспомнит», этот доктор был польский еврей.
Приезжаем мы в Пардубице; огромный госпиталь в пять этажей, и в каждом этаже сорок комнат. Все распределено: в первом этаже триппер, шанкр, сифилис и тому подобное; в другом – тиф, дизентерия, холера. На третьем были мы – инвалиды с фронта.
Были, приятель, времена, когда достаточно было благополучно пройти через приёмный пункт, и, если полковой врач тебя признал больным, больничный доктор тебя даже и не осматривал; он думал: раз к нему послал больного его коллега, значит, так надо. У них была своя такса: за ранение давали шесть недель, на лечение ревматизма и сердечных болезней – четыре. До этого тебя из больницы не выпускали.
– Я знал, – перебил его Швейк, – одного Человека – Рыса из Молодой Болеслави. Так он был у трех докторов, и все они говорили по-разному…
– Человек зависит от разных обстоятельств, – сказал задумчиво вольноопределяющийся. – Но в Пардубице у докторов был один принцип: вылечить каждого – и вылечить его так, чтобы он об этом помнил до самой смерти. На каждом солдате, выходившем из госпиталя, было написано большое «А». Вместе со мною был там один портной из Градца Кралова, так он мне сказал: «Это вовсе не госпиталь, это притон. Нет, это не притон, – это испанская инквизиция». И действительно, там лечили только голодом и электричеством и этим выгоняли болезнь, как в старые времена чертей из ведьмы. Верховным инквизитором там был доктор Краус, откуда-то из Праги, и доктор Папенгейм, венгерский еврей, был у него помощником. Вот у них в тринадцатой комнате помещалась машина для электризации; вечером нам сообщали, чья очередь утром идти туда, и ребята, уже побывавшие там, потом не спали всю ночь – такой их охватывал страх.
Прихожу я туда, и доктор Краус начинает осматривать мою руку. Голова у него выбрита, глаза заплыли, как у поросёнка, он курит сигару и, посмотрев в бумаги, а потом на меня, улыбается: «Так вы, говорите, не владеете рукой? От раны или от ревматизма? Вы не бойтесь, мы её вам вылечим. Австрии нужны такие, как вы, интеллигенты, но со здоровыми руками. Вы подождите, мы сперва просмотрим более лёгкие случаи».
И он вызывает некоего Чермака, пожилого человека из десятого ландштурма. Тот крикнул: «Хир!» – и к доктору. Он, бедняга, пошёл туда, согнувшись, на двух костылях и действительно хромал; и я думал: «Бедняжка, что же с тобой будут делать дальше? Ты наверняка выиграешь!»
Доктор Краус посмотрел в его бумаги и, посвистывая, спрашивает: «Отчего это у вас? С вами придётся повозиться!» А Чермак отвечает: «Это меня штабной врач в Литомержи привёл в такое состояние. Сперва он меня распарил, а потом окатил холодной водой, и после этого я не могу ничем пошевелить. Все у меня болит, а ноги – как из дерева».
Доктор только приятно улыбается: «Ложитесь на этот стол, – говорит, – раздевайтесь, ложитесь на живот, закройте глаза, и как только я вас уколю иглою, скажите „уже"“. И он вонзает ему иглу с пят до головы, а Чермак орёт: „Уже, уже!“
А когда доктору надоело возиться с этой иглой, он посадил Чермака и стал бить его молотком по колену. Тот кричал, говорил, что больно, и уверял, что колено у него страшно ломит. Доктор же положил ему медную щётку на грудь, а другую на ноги и пустил электрический ток.