Мы все живем в атмосфере, насыщенной человеконенавистничеством, ядовитыми испарениями крови…
Эта война кроме неисчислимого вреда, наносимого ею непосредственно, влечет за собой культурное одичание, взрыв зоологических эмоций, развитие ненависти, жадности и всяческой лжи, и всяческого лицемерия».
В армии и в тылу растет антисемитизм. Алексей Максимович сказал свое веское слово и по поводу этого явления.
«Готовясь после внешней войны к войне внутренней, предусмотрительные люди заранее принимают все меры для того, чтобы по возможности разбить, ослабить оппозицию.
Одной из этих мер, первой и важной по ее политическому и культурному значению, являются острота и усердие, с которыми предусмотрительные люди пропагандируют антисемитизм.
…Упорно внушают, что еврей – враг русского народа и предатель, а русский народ вследствие умственной лени своей очень доверчив и любит искать причины неудач своей жизни вне своей воли, своего разума…
…Еврейский вопрос в России ставится предусмотрительными людьми как общерусский политический вопрос, он ставится столь нарочито остро для того, чтобы на нем русская оппозиция и без того раздробленная мелким партийным политиканством, раскололась еще раз и по новой линии…».
Не знаю, перед какими писателями говорил эту замечательную речь Горький. Если перед теми, которые пишут сегодня рассказики на ура-патриотические темы, то не стоило метать бисер перед свиньями.
* * *Растет дезертирство.
Для ловли дезертиров на всех дорогах, на мостах и переправах выставлены сторожевые пикеты. Пикетчикам за каждого пойманного дезертира выдают четырнадцать копеек награды. Пикетчики стараются изо всех сил. Сторожевая служба в тылу спасает их от немецких пуль и вдобавок она выгодна, как источник сдельного заработка. Но дезертиры уходят мимо застав и пикетов, текут без дорог по каким-то «козьим» тропам, просачиваются, как клопы, в щели.
Шпиономания растет параллельно с усталостью войск и командного состава. Она охватила в одинаковой мере как немцев, так и нас.
Все неудачи на фронте принято сваливать на шпионов. Противник изображается круглым дураком, не имеющим ни глаз, ни ушей. Если бы вот нешпионы, противника можно было бы забрать голыми руками.
В местечках, переходящих из рук в руки, часто одного и того же человека обвиняют в шпионаже обе армии: немецкая и наша.
Приплелась ветхая старушонка с просьбой написать в Красный Крест письмо о розыске пропавшего без вести сына.
– Где он у тебя пропал?
– В шпиены выбрали, кормилец, – невозмутимо шамкает бескровными губами старуха, как будто речь идет о выборах в сотские или десятские.
– Как выбрали?
– Да, так, вот и выбрали миром. Пришли в местечко немцы после отступления нашей армии. Главный немецкий генерал собрал всех жителей и говорит: «Выдавайте шпиенов, не то все местечко сожгу и расстреляю десятого».
Наши старики плакали, плакали, умоляли, деньгами хотели откупиться – не могли собрать. Все богатеи-то выехали отсюда, одна голытьба осталась. Вот и решили, значит, выбрать шпиена, как бы от общества. Мой Петро был кривой на один глаз, в армию его не приняли, он и сидел дома. Мир выбрал его в шпиены и сказал: «Ты, Петро, счастливый мужик, у тебя недостает одного глаза, твои товарищи страждут в окопах, а ты блаженствуешь дома, так иди-ка ты в шпиены, може и с одним глазом не забракуют».
Слушаю эту скорбную и кошмарную повесть старухи, и мне кажется, что или она сумасшедшая, или я схожу с ума…
По ссохшимся морщинистым щекам старухи катятся слезы.
Она утирает нос рукавом грязной рубахи. Скрипучий голос продолжает жужжать:
– Выбрали еще в помощь Петро хромого сапожника-Оську да безрукого жида-музыканта Никеля.
Сына моего и Янкеля немцы увезли неизвестно куды. Оська хромой вернулся, а их не пустили.
Сделай милость, напиши в Красный Крест, спроси, когда отпустят Петро домой.
Пропиши: мать, мол, у него старуха, иссохла от тоски, умирать уж собралась, есть нечего, все солдаты разграбили, сожрали, поломали…
Знаю, что Красный Крест ничего не сможет ответить, но жаль разочаровывать старуху, не хочется усугублять и без того непосильное горе ее, и я пишу от ее имени запрос.
Старуха ставит в конце текста дрожащими от волнения руками крестик и, поблагодарив меня, уходит, жалкая и величественная в своем горе.
Часто офицеры арестовывают за шпионаж заведомо ни в чем неповинных мужиков, интеллигентов и даже помещиков, у которых есть хорошенькие жены или дочери.
Когда женщины приходят хлопотать за арестованного, им без всякого стеснения предлагается: «Плати своим телом, и муж – или отец – твой будет освобожден. Не согласна – расстреляем! Улики у нас есть».
Женщины жертвуют своим телом, подчиняются силе…
* * *Сменились опять на отдых. Стоим в местечке за двадцать верст от передовой линии.
Нашу бригаду принимал новый генерал.
Был смотр обоих полков. Мы чистились, мылись целые сутки, чтобы «блеснуть».
Но увы! Лохмотья плохо поддаются чистке. Многие так обносились и опустились, что похожи на Робинзона Крузо, на Короля Лира, на кого угодно, но только не на гвардейских стрелков.
Всех, кто был в рваных сапогах или совсем без сапог, ротные командиры поставили в заднюю шеренгу.
Хотели обмануть бригадного.
Бригадный, высокий, с типичной солдатской выправкой генерал-лейтенанта медленно идет вдоль развернутого фронта. Изредка спрашивает, наклоняясь к самому лицу солдат.
– Жалобы есть?
Содаты молчат, выпячивая на начальство богатырские груди и «поедая» его глазами, как полагается по неписанному уставу.
Вдруг в последних рядах прорвало:
– Почему хлеба мало дают?
Выкрик робкий, просительный. И сразу же посыпалась дружная дробь голосов смелых и отчаянных:
– Почему сахар урезали?
– Почему каптеры торгуют продуктами и обмундированием? Где берут?
– Почему контролю нет?
– Сапоги давай!
Из задней шеренги угрожающе тянутся вперед спрятанные от генеральских глаз сотни ног в уродливых рыжих сапогах с подвязанными проволокой и шпагатами подметками, с прожженными на кострах голенищами, с раздавшимися задниками.
Лица солдат потные, красные и злые.
Офицеры стынут неподвижно на своих местах.
Бригадный находу говорит что-то негромко командиру полка.
Тот, прикладывая ладонь к козырьку, однозвучно отвечает:
– Слушаюсь, ваше превосходительство! Слушаюсь!
У командира полка нижняя губа прыгает точно в лихорадке…
* * *Стрельбы нет. Над окопами морозная тишина.
Гурий Феоктистов, долговязый малый, лет тридцати, по профессии истребитель крыс и мышей, а теперь стрелок первого взвода, стоит рядом со мной в бойнице на часах.
Опираясь на винтовку и раскачивая из стороны в сторону свое длинное тело, он точно глухарь на току целый час напевает похабную песенку:
Это раздражает меня, и я мягко прошу:
– Перестаньте, Феоктистов.
Читающий теноришко обрывается на полуслове.
Феоктистов несколько минут сосредоточенно пыхтит и возится с подсумком, который сполз на живот.
– Что, не нравится тебе моя песня?
– Нет, Гурий.
– Гм… А мне, может, вот в окопе стоять не нравится, надоело, тогда как?
– Ну и не стойте…
– Да куда же денешься? Везде найдут, приструнят, мать иху…
Несколько минут мы оба молчим.
Феоктистов спрашивает:
– Скажите вы мне, пожалуйста, почему в газетах фронт называется театром военных действий? Читаю каждодневно и удивляюсь, никак докопаться до истины не могу. Давно собирался спросить сведущего человека. Я сам-то москвич. В Москве есть Большой театр, Малый, Художественный и другие. Это понятно. А какой, к примеру, театр наши окопы? Что это, для смеху пишут…
– Не знаю, Гурий, не знаю.
– Чудно! Неужто и вы не знаете?
– Нет.
– У кого бы это спросить?
– Не знаю. Может быть, батальонный скажет…
– Да ведь как к нему подступиться с таким вопросом? Он те так шугнет, что не знаешь, в какой конец бежать.
Опять длительная пауза.
– А еще я хотел вас спросить насчет перехода в иностранную веру. Можно это теперь или нет?
– В какую веру, Гурий? В католичество? В магометанство? В иудейство?
Он смеется и, размахивая перед моим носом широкими рукавами шинели, говорит:
– Я не про то. Ну их всех богов ентих! Все хороши. Я насчет паспорта. Нельзя ли сделать так: живу я в России, хотя бы в Москве, а паспорт у меня аглицкий или немецкий и чтобы меня ни на войну, никуда взять не могли.
Я начинаю понимать его.
– Иностранное подданство принять хотите? Так, что ли?
– Вот, вот! Про это самое!
– Не знаю, Гурий, теперь как, а до войны, кажется, можно было. Нужно было заплатить сколько-то или жениться на иностранке.