Другой голос свистящим шепотом поясняет.
– Егория на грудь хотит.
– И получит.
– Известное дело. Такие шкуры завсегда получают.
Разрывая густеющую мглу вечера и шумно чуфыркая, летит над окопами лилово-синяя ракета.
Разговоры смолкают.
Стрелки припадают к своим бойницам, лязгают затворами.
Начинается ночная потеха.
Резкая стукотня беспорядочных выстрелов нервными толчками отдается в набухших дремотой мозгах.
* * *В окопах все наоборот.
Ночь и день поменялись ролями.
Ночью мы бодрствуем, а днем спим.
Первое время чрезвычайно трудно приучить себя к такой простой вещи.
Ночью клонит ко сну, днем трещит голова. Да и трудно заснуть в связывающей тело одежде, в сапогах. Когда неделю не разуваешься – сапоги кажутся стопудовыми гирями, их ненавидишь, как злейшего врага.
А распоясываться, когда противник находится в ста шагах, нельзя.
– Всего можно ожидать, – глубокомысленно изрекает Табалюк. – Ты не смотри, что он молчит. Он, немчура, хитрее черта. Молчит, молчит, да как кинется в атаку, а мы без порток лежим. Тогда как?
Все помешались на неожиданной атаке. Ее ждут с часу на час. И поэтому неделями нельзя ни раздеваться, ни разуваться.
В геометрической прогрессии размножаются вши.
Это настоящий бич окопной войны.
Нет от них спасения.
Некоторые стрелки не обращают на вшей внимания. Вши безмятежно пасутся в них на поверхности шинели и гимнастерки, в бороде, в бровях.
Другие, я в том числе, ежедневно устраивают ловлю и избиение вшей.
Но это не помогает. Чем больше их бьешь, тем больше они плодятся и неистовствуют. Я расчесал все тело.
Днем мы обедаем и пьем чай.
И то и другое готовят в третьей линии.
Суп и кипяток получаем холодными. Суп в открытых солдатских котелках – один на пять человек – несут три километра ходами сообщения. Задевают котелками о стенки окопа – в суп сыплются земля и песок.
Суп от этого становится гуще, но непитательнее. Песок хрустит на зубах и оказывает дурное влияние на работу желудка.
Все страдают запором. Горячей пищи мало, едят всухомятку.
Балагур и весельчак Орлик приписывает запор наличию песка в супе и каше.
Охота на вшей, нытье и разговоры – все это повторяется ежедневно и утомляет своим однообразием.
* * *Воды из тыла привозят мало.
Берем воду в междуокопной зоне, в ямах, вырытых в болоте.
Но вот уже целую неделю это «водяное» болото держит под обстрелом неприятельский секрет. Он залег в небольшой сопке, в полуверсте от наших окопов и не дает набрать ни одного ведра воды.
За неделю у колодца убиты пять человек, ранены три.
Командир полка отдал лаконический приказ:
– Секрет снять. В плен не брать ни одного. Всех на месте.
…Ходили снимать.
Командовал нами подпоручик Разумов. Операция прошла вполне удачно.
Закололи без выстрела шесть человек. С нашей стороны потерь нет.
На обратном пути Разумов делится со мной впечатлениями.
– Ловкое обделали дельце, а не радует что-то, знаете ли… Мысли дрянные в башку набиваются. Хорошо посылать людей на смерть, сидя где-нибудь в штабе, а вести на смерть даже одно отделение трудно. Двадцать человек вверили тебе свои жизни: веди, но не подводи, черт возьми! Ведь каждому конопатому замухрыжке, наверное, жить хочется.
Вон плетется сзади Семен Квашнин. Смотреть не на что. Фамилия несуразная – не человек, а знак вопроса, но ведь жизнь ему не надоела.
У него обязательно где-нибудь остались жена, дети. Ждут его домой. Вздыхают о нем ежедневно. Молятся за него.
Издали это все не так страшно: вблизи ярче и страшнее.
С завизгом проносится серебряная ракета, вычерчивая над головами замысловатую траекторию.
Вслед за ней – другая, третья. Падая на землю, они шипят, как головешки, и подпрыгивают на невидимых ногах.
– Отделение, ложись! – глухо командует Разумов.
Разорванная шеренга немых фигур падает в липкую грязь, как пырей, подрезанный мощным взмахом косы.
Чья-то мокрая подметка упирается мне в подбородок. Ракетная свистопляска усиливается.
Противник нащупал нас.
Подпоручик Разумов, лежа рядом со мной, шепчет:
– Влипли, кажется, ребятки! Побежим – постреляют, как страусов. Ну, ничего, спокойно… Дальше нужно ползком. Сейчас поползем.
Четко лязгнула стальными челюстями немецкая батарея.
И один за другим, громыхая в бездонную темь, летят злобно ревущие сгустки железа и меди, сгустки человеческого безумия.
Там, где безобидно шипели, догорая и брызгая каскадом красного бисера ракеты, взвился крутящийся столб огня, вырвал огромную воронку земли и поднял ее вверх, чтобы потом развеять во мраке.
Кого-то ожгло. Кто-то призывно крикнул. И в этом выкрике была внезапная щемящая боль и тоска по жизни. Этот вскрик – последний вздох бренного солдатского тела, вздрагивающего в липкой паутине смерти.
– Ползком за мной! – командует Разумов.
Извиваясь змеями, уходим из-под обстрелов в свои окопы.
Первым встречает фельдфебель Табалюк.
– Ну, как, анафемы, все целы?
Подпоручик Разумов мрачно бросает:
– Четверо там остались…
– Немчура, он лютой! – философствует Табалюк. – Его только тронь. Не рад будешь, что связался. Места пустого не оставит. Все вызвездит. Секрет-то хоть сняли все-таки, ай нет?
– Сняли…
– Ну, слава богу! Марш отдыхать в землянку!..
Стряхивая с себя налипшую грязь, заползаем каждый в свое неуютное логово, чтобы забыться на несколько часов в коротком сне.
Пушки противника тарахтят реже, сдержаннее. Снаряды рвутся где-то за второй линией…
Наши батареи не отвечают совсем.
* * *Кузьма Власов, рядовой четвертого взвода, смастерил себе из кусков фанеры и телефонного кабеля оригинальную балалайку.
И когда стихают надоедливые завывания и клекот пуль, Власов заползает со своим «инструментом» во взводную землянку и, тихо перебирая «звонкие струны», вполголоса напевает вятские частушки – песни своей родины.
В песнях этих, как в зеркале, видна и вятская деревня со всеми ее «внутренностями», и отношение крестьянства к царской службе, к войне.
Но вот подошло это роковое «бритье», и частушка запечатлела его:
И сын, как может, утешает своих взволнованных родителей.
У рекрута остается в деревне зазноба-милая. Нужно дать директиву.
Есть у рекрута любимый конь сивка-бурка. Надо и коню сказать на прощание теплое слово.
Не забывает деревенская частушка и пейзаж: поля, луга, леса и даже улицу.
Когда Власов напевает свои частушки, «земляки» молча, сосредоточенно слушают. Лица у всех становятся грустными и размягченными.
Иногда балалайку у Власова берет офицерский денщик – дородный, красивый парень Чубученко. У него приятный грудной баритон необыкновенно чистого тембра.
Согнувшись на неудобной лежанке в три погибели, Чубученко всегда открывает «концерт» своей любимой:
Покончив с первой песней, Чубученко начинает другую:
И «гудит», ходуном ходит мерзлая, сырая, просмоленная дымом, прокуренная махоркой землянка от лихих сдержанных выкриков, от притоптываний просящих пляски здоровых застоявшихся ног.
Забыты на несколько минут и холод, и голод, и опасности…
* * *Пятый день сидим без хлеба.
Офицеры пьют кофе с сахаром, крепкий чай, курят английский табак.
Солдаты раскисли совсем. Ходят точно одержимые. Все помыслы упираются в хлеб.
Первые два дня я крепился, храбрился и чувствовал себя сносно. На третий день меня начало «мутить». Вчера и сегодня самочувствие пакостное.