Роже Мартен дю Гар - Семья Тибо. Том 2 стр 65.

Шрифт
Фон

Он пожал плечами и процедил сквозь зубы:

— В сущности, дарование — это почти ничто, хотя оно необходимо!.. Важен труд. Без труда талант — это фейерверк: на мгновение ослепляет, но потом ничего не остается.

Как бы нехотя он отобрал один за другим три подрамника и вздохнул.

— Хорошо было бы никогда ничего не продавать им. И всю жизнь работать, работать.

Жак, продолжавший наблюдать за ним, промолвил:

— Ты все так же глубоко любишь свое искусство?

В его тоне слышалось несколько пренебрежительное удивление, и Даниэль это заметил.

— Чего ты хочешь? — сказал он примирительным тоном. — Не все же обладают способностью к действию.

Из осторожности он скрывал свою настоящую мысль. Он полагал, что на свете вполне достаточно людей действия для совершения всех благодеяний, которыми они награждают человечество; и что даже в интересах коллектива люди, которые, как он или Жак, могут развить свои дарования и стать художниками, должны предоставлять область действия тем, у кого нет ничего другого. На его взгляд, Жак, бесспорно, изменил естественному своему назначению. И в скрытности, в озлобленности своего друга детства он склонен был усматривать подтверждение этого взгляда: свидетельство некоей тайной неудовлетворенности; сожаление, испытываемое теми, кто смутно сознает, что изменил своей судьбе, и горделиво прячет за вызывающей и презрительной позой невысказанное сознание своего отступничества.

Лицо Жака приняло жесткое выражение.

— Видишь ли, Даниэль, — заговорил он, опустив голову, что приглушало его голос, — ты живешь, замкнувшись в своем творчестве, как будто ничего не знаешь о людях…

Даниэль положил этюд, который держал в руках.

— О людях?

— Люди — это несчастные животные, — продолжал Жак, — животные, которых мучают… Пока отвращаешь взгляд от их страданий, может быть, и можно жить, как ты живешь. Но если хоть раз соприкоснешься с человеческим горем, невозможно вести жизнь художника… Понимаешь?

— Да, — медленно произнес Даниэль. И, подойдя к окну, он несколько мгновений созерцал расстилающееся перед ним море крыш.

«Да, — размышлял он, — разумеется, Жак прав… Горе… Но что с ним поделаешь? Все на свете безнадежно… Все — за исключением именно искусства! — И более чем когда-либо чувствовал он себя привязанным к этому чудесному убежищу, где ему удалось устроить свою жизнь. — Зачем мне взваливать себе на шею грехи и несчастья мира? Это только парализует мои творческие силы, задушит мое дарование безо всякой пользы для кого-либо. Я не родился апостолом… И, кроме того, допустим даже, что это чудовищно, — но я всегда твердо желал быть счастливым!»

Это была правда. С детства старался он защищать свое счастье от всего и от всех с наивным, быть может, но вполне сознательным чувством, что в этом состоит его первая обязанность по отношению к самому себе. Обязанность, впрочем, нелегкая, требовавшая неусыпного внимания: стоит человеку чуть-чуть уступить обстоятельствам, и он уже готовит себе беду… Первым условием счастливого существования была для него независимость, а он хорошо знал, что нельзя отдаться какому-либо общему делу, не пожертвовав предварительно своей свободой… Но Жаку он не мог сделать подобного признания. Ему пришлось молчать и принять презрительное осуждение, прочитанное в глазах друга.

Он повернулся и, подойдя к Жаку, несколько секунд смотрел на него внимательно и как бы вопрошая о чем-то.

— Хоть ты и говоришь, что счастлив, — сказал он под конец (Жак ничего подобного не говорил), — какой у тебя все же… печальный… измученный вид!..

Жак встрепенулся и выпрямился. На сей раз он будет говорить! Казалось, он внезапно принял долго откладывавшееся решение, и взгляд его стал таким серьезным, что Даниэль взглянул на него с недоумением.

В этот момент раздался резкий звонок, и они вздрогнули от неожиданности.

— Людвигсон, — шепнул Даниэль.

«Тем лучше, — подумал Жак. — К чему?..»

— Подожди, это не надолго, — прошептал Даниэль. — потом я тебя провожу…

Жак отрицательно покачал головой.

Даниэль продолжал умоляюще:

— Неужели ты уйдешь?

— Да.

Лицо его как-то одеревенело.

Одну секунду Даниэль смотрел на него в полном отчаянье. Затем, чувствуя, что все настояния будут тщетны, он, безнадежно махнул рукой и побежал открывать дверь.

Людвигсон предстал перед ними в отлично сидевшем на нем летнем костюме из легкой шелковой ткани кремового цвета, на котором бросалась в глаза розетка Почетного легиона. Его массивная голова, словно вылепленная из какого-то бледного студня, сидела на жирной шее, которую свободно облегал мягкий воротничок. Череп был заострен; глаза немного раскосые; скулы плоские. Широкий толстогубый рот наводил на мысль о западне.

Он явно рассчитывал, что торговаться они будут с глазу на глаз, и присутствие третьего лица вызвало в нем легкое удивление. Тем не менее он любезно подошел к Жаку, которого сразу же узнал, хотя встречался с ним всего один раз.

— Очень приятно… — сказал он, раскатывая «р». — Я, кажется, имел удовольствие беседовать с вами четыре года тому назад в антракте на русском балете, не так ли? Вы готовились к экзаменам в Эколь Нормаль?

— Правильно, — сказал Жак, — у вас замечательная память.

— Да, это так, — сказал Людвигсон. Он опустил свои жабьи веки и, словно радуясь тому, что может тотчас же подкрепить похвалу Жака, обернулся к Даниэлю. — Ваш друг господин Тибо рассказал мне, что в Древней Греции — если не ошибаюсь, в Фивах, — те, кто желал добиться государственных должностей, должны были по меньшей мере в течение десяти лет не вести никакой торговли… Странно, не правда ли? Я твердо это запомнил… В тот же вечер вы мне рассказали, — прибавил он, оборачиваясь теперь к Жаку, — что у нас во Франции при старом режиме, для того чтобы иметь право носить титул, необходимо было не менее двадцати лет обладать этими — как они? — дворянскими грамотами, ведь так?.. — И с изящным поклоном он заключил: — Я чрезвычайно люблю разговаривать с образованными людьми…

Жак улыбнулся. Затем, торопясь уйти, он попрощался с Людвигсоном.

— Что ж, — бормотал Даниэль, провожая его до двери, — ты, значит, не подождешь?

— Невозможно. Я и так опоздал…

Он избегал смотреть на друга. Ужасное видение снова предстало перед ним, и сердце его сжалось: Даниэль на передовых позициях…

Стесняясь Людвигсона, они только машинально пожали друг ДРУГУ руки.

Жак сам открыл тяжелую дверь, пробормотал: «До свиданья», — и бросился вниз по темной лестнице.


На тротуаре он остановился, глубоко вздохнул и посмотрел на часы. Вожирарское совещание уже давно кончилось.

Ему хотелось есть. Он зашел в булочную, купил два рогалика, плитку шоколада и пешком двинулся по направлению к Бирже.

XXXII

В тот вечер, в пятницу 24 июля, в «Юманите» в кабинетах Галло и Стефани велись довольно пессимистические разговоры. Все, кто беседовал с патроном, проявляли беспокойство. На бирже из-за внезапной паники французские трехпроцентные бумаги упали до восьмидесяти и даже — был такой момент — до семидесяти восьми франков. Никогда с 1872 года рента не котировалась так низко. Телеграммы из Германии сообщали о такой же панике на берлинской бирже.

Днем Жорес опять ездил на Кэ-д’Орсе и вернулся оттуда очень озабоченный. Он работал, запершись в своем кабинете, и никого не принимал. Его передовица для завтрашнего номера была готова; знали, впрочем, только ее заглавие, но оно было весьма многозначительно: «Последний шанс сохранить мир». Он сказал Стефани: «Австрийская нота страшно резкая. Можно подумать, что Вена решила забежать вперед со своими наскоками и сделать невозможным какое бы то ни было превентивное вмешательство держав…»

И действительно, во всем, казалось, проявлялись дьявольские хитросплетения, имеющие целью вызвать в Европе полнейший развал. Ответственные руководители французского правительства до 31 июля были в отсутствии; новость они, видимо, узнали в море, где-нибудь между Россией и Швецией, и им трудно было сговориться с прочими французскими министрами и с правительствами союзных стран. (Берхтольд постарался устроить так, чтобы царь узнал содержание ноты лишь после отъезда президента: он, видимо, опасался, что советы Пуанкаре будут не слишком миролюбивыми.) Кайзер тоже находился в море и вследствие этого не мог, даже если бы захотел, дать Францу-Иосифу совет проявить умеренность. С другой стороны, забастовки в России, которые были тогда в самом разгаре, парализовали свободу действия руководителей русской политики, так же как гражданская война в Ирландии{58} связывала по рукам и ногам англичан. Наконец, сербское правительство было именно в эти дни по горло занято выборами: большинство министров разъезжало по провинции в связи с выборной кампанией; даже премьер-министра Пашича не было на месте, когда в Белграде получена была австрийская нота.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора