Она шла в комнату, чтобы полить цветы, и увидела: Настя стоит тихо перед зеркалом, и в зеркале видно её лицо, но не такое, как всегда, а странно бессмысленное, с дико искривлённым ртом и перекосившимися глазами. Потом так же тихо Настя подняла руки и, загнув напряжённо пальцы, как у идиота, потянулась ими к своему изображению
— и все кругом было так тихо, и все это было так страшно и так не похоже на правду, что попадья вскрикнула и уронила лейку. А Настя убежала. И теперь она не знает наверное, было ли это в действительности, или ей пригрезилось.
— Позови Настю и уходи сама, — приказал поп.
Пришла Настя и остановилась у порога. Лицо у неё было длинное, костлявое, как у отца, и стояла она, как обычно стоял он при разговоре: вытянув шею немного набок, с угрюмым взглядом исподлобья. И руки держала назади, как он.
— Настя! Зачем ты делаешь это? — сурово, но спокойно спросил о. Василий.
— Что?
— Мать видела тебя перед зеркалом. Зачем ты делаешь? Ведь он больной.
— Нет, он не больной. Он дерёт меня за волосы.
— Зачем же ты делаешь, как он? Разве тебе нравится лицо, как у него?
Настя угрюмо смотрела в сторону.
— Не знаю, — ответила она. И со странной откровенностью взглянула, в глаза отцу и решительно добавила: — Нравится.
О. Василий всматривался в неё и молчал.
— А вам не нравится? — полуутвердительно спросила Настя.
— Нет.
— А зачем же вы о нем думаете? Я бы его убила.
О. Василию показалось, что и сейчас Настя делает лицо, как у идиота: что-то тупое и зверское пробежало в скулах и сдвинуло глаза.
— Ступай! — резко сказал он.
Но Настя не двигалась с места и с тою же странною откровенностью смотрела отцу прямо в глаза. И лицо её не было похоже на отвратительную маску идиота.
— А обо мне вы не думаете, — сказала она просто, как безразличную правду.
И тогда в нарастающей мгле зимних сумерек между ними, похожими и разными, произошёл короткий и странный разговор:
— Ты дочь моя? Почему же я этого не знал? Ты знаешь?
— Нет.
— Пойди и поцелуй меня.
— Не хочу.
— Ты меня не любишь?
— Нет. Я никого не люблю.
— Как и я! — и ноздри попа раздулись от сдержанного смеха.
— А вы тоже никого не любите? А маму? Она очень пьёт. Её я тоже бы убила.
— А меня?
— Вас нет. Вы со мною разговариваете. Мне вас бывает жалко. Очень, знаете ли, тяжело, когда такой сын — дурачок. Он страшно злой. Вы ещё не знаете, какой он злой. Он живых прусаков ест. Я ему дала десять штук, и он всех съел.
Не отходя от двери, она осторожно присела на краешек стула, как служанка, сложила руки на коленях и ждала.
— Скучно, Настя! — задумчиво сказал поп.
Неторопливо и важно она согласилась:
— Конечно, скучно.
— А богу ты молишься?
— Как же, молюсь. Только по вечерам, а утром некогда, работы много. Подмети, постели убери, посуду помой, Ваське чаю приготовь, подай — сами знаете, сколько дела.
— Как горничная, — неопределённо сказал о. Василий.
— Что вы? — не поняла Настя.
О. Василий молчал, низко склонив голову; и был он огромный и чёрный на фоне тускло белевшего окна, и слова его казались Насте чёрными и блестящими, как стеклярус. Она долго ждала, но отец молчал, и робко она окликнула:
— Папа!
Не поднимая головы, о. Василий повелительно махнул рукой — раз и другой раз. Настя вздохнула и поднялась, и лишь только обернулась к двери, что-то прошумело сзади неё, две сильные костлявые руки подняли её на воздух, и смешной голос прошептал в самое ухо:
— Обнимай за шею. Я отнесу тебя.
— Что вы! Я ведь большая.
— Ничего! Держись.
Трудно было дышать от рук, сжимавших её, как железные обручи, нужно было нагибаться в дверях, чтобы не удариться головой, и она не знала, хорошо ей или только странно. И она не знала, послышалось ей или отец действительно прошептал:
— Жалей маму.
Но, уже помолившись богу и укладываясь спать, Настя долго сидела на кровати и размышляла.