Лидия Зиновьева-Аннибал - Тридцать три урода. Сборник стр 42.

Шрифт
Фон

Это, конечно, его глаза.

Паучок вдруг круто остановился на самом уровне моих глаз. Не движется. Гляжу в его четыре глазочка, четыре глазочка у аленькой бисеринки. И вдруг я чувствую, те четыре глазочка красного паучка видят мои глаза неизмеримые, как море, как два моря безбрежных… и глядят те четыре бесконечно малых в мои два безграничных глаза, глядят и мерят, и боятся, и размышляют.

Мгновение, два, три…

Притаивши дыхание, жду его решения. И красный паучок повернул круто бисеринку книзу, скатился по сырой стене в свой хрящ, откуда выполз.

Тихо, тихо, осторожно я выдвигаю свое остывшее тело из прохладной пещерки.

Там, в пещерке, живет красный паучок Он боится меня.

Зачем пугать его? Зачем подглядывать непрошено его жизнь и решения?

Тихо сидела. Тихо натягивала белье и платье.

Пошла к воде намочить платок, накрыть мокрым платком голову.

Не обулась. Ласковыми подошвами, ступая цепко, нащупывала влажные камушки, обточенные ласковыми волнами, влажные и теплые под обжигающим жаром солнца.

Подняла один, полосатенький, понюхала, лизнула: соленый, теплый, влажный.

Помню, заплакала, и с чего — не знала. Так давно не плакала…

И вдруг так непонятно стало… Легла на хрящ. Босыми ногами зарылась в него и лицом прильнула. Тепло, влажно… тупо бьется кровь в ушах, темно, и глухо, и тепло, и влажно, и гулко, и тишина.

О Боже, — я камушек!

Сама я камушек влажный и пригретый, тихий и под гулкой волной. И темнота пурпуровая во мне… И я красный паучок — аленькая бисеринка с четырьмя точками-глазами. Влажно и прохладно в моей пещере. И я краб черный, боком, боком тороплюсь… И грибочки с бахромкой… течет вода подводная, чую, знаю ее, ей открываю бахромки, — ловлю течения далекие. Слышу, слышу большую глубину, далекую, глухую глубину, очень тихую и плотную.

Целую камушки и снова языком лижу: соленые. Слезы ли мои? Или вода морская? Она тоже соленая.

И море плачет?

Или оно всё слезы, все слезы камней, и паучков, и крабов, и мои, слезы земли?

Конечно, мне хорошо, и что-то прервалось, что становилось несносным.

Я уже давно не плакала. Слишком давно… так, от радости.

ВОЛЯ

Алены Симкиной должен был около этого времени родиться ребенок.

В детстве я с нею, на телеге ее матери, возила с грязных осенних полей картошку, убегая потихоньку от своей гувернантки. Теперь нам обеим было по восемнадцати лет. Прошлою весною она вышла замуж за своего ровесника и круглого сироту Симкина в Широкове.

Девушками мы не видались, но про ее свадьбу и теперь про ожидавшиеся роды я слыхала от Марьи Францевны, фельдшерицы, в которую была влюблена с трепетом поэзии и преклонения, — неутомимую, великорослую, со светлою, женственною улыбкой на мужественном лице.

В это утро что-то толкнуло меня ехать к Алене. Я собрала узелок старого белья на распашонки и простынки ожидавшемуся ее ребенку и потащила сама в конюшню, чтобы там лично торопить Федора с закладкой.

Но Федора не оказалось дома: проезжал{70} с конюхом новую четверку. Пришлось самой привести из денника моего Казака и заложить его в шарабанчик.

Согретая и деловая, я вскочила в экипаж, вкинув в него свой узелок, и тронула Казака из сарая. Простучали подковы, и грохотчато выкатились колеса по доскам на убитую щебнем дорогу.

Роща весенняя сквозила, как бледно-желтое кружево. Земля, припухлая, сдобная, выпускала вверх первые лучики зеленых трав. Торопились звонкие птицы. Было просторно. Пахло кореньями, парным листным перегноем, смолистыми, брызнувшими почками и как-то чудесно и преждевременно сладкими лютиками.

Роща кончилась. Пошла серая деревня, затопленная сверкающими серебряными лужами. Потом проселочная одноколейная дорога прорезала узкою прямою чертой черные поля, бурые залоги{71} и ярко-зеленые полоски низеньких озимых всходов.

Было пусто, просторно; широко носился пахучий ветер, и над наготой черной, дышащей земли сверкало в очень далеком пустом небе остро ожигающее солнце. Мне захотелось подвига и любви. Я отпустила вожжи, перестала управлять Казаком, и шарабан мой раскачивался, ныряя из ухаба в ухаб зыбкой колеи. Меня бросало всю из стороны в сторону, и это было хорошо.

Мне хотелось подвига и любви. Подвига — жертвы своей жизни, и любви — страсти. И все это вместе и сейчас.

Нажала веки на глаза. Встретились, трепеща, ресницы. Тогда залучился весь весенний простор, и лучистыми путями помчалась вся моя воля к предельной дуге, где встречались в далекой дали черно-синие боры с пустою голубизною неба. И все стало возможным и моим. И вот этого я никогда не забыла, как стало сердце безжалостным, и воля неумолимою, как натянутая тетива.

Толчок… Словно ударило меня в спину, и я наткнулась грудью на передок шарабана. Моя лошадь билась по грудь в жидкой грязи, и жижа весенняя лилась мне через ноги поверх затонувших колес.

Ручьи.

Конечно, перед Широковым каждую весну — эти ручьи! Здесь потонул до смерти прошлой весной Семен. Весной заливаются. Земля весной не держит, как трясина бездна. Расступается.

Казак бьется. Стоя в шарабане, выше щиколотки в грязи, высоко держу вожжи и громко, дико, радостно гикаю. А мысль кружит в совершенно затихшем мозгу одно и то же: вывезет-не вывезет?.. вывезет-не вывезет?..

Колеса двинулись. Не видно их. Плывут? Или по дну? И Казак, пригнувши уши, черный уже, а не гнедой, то ныряя спиною, то выкидывая вверх круп, — плывет? или по дну?.. Гикаю, захлебываясь, навстречу злой весне, а по жидкой бездонной грязи сверкают, слепя, остро ожигающие лучи.

Стукнуло. Это колесом о твердое. Качнулся шарабанчик на другую сторону. Опрокинется? Но не опрокинулся. Вывезло.

В Широкове избушки черные тонут в весенних хлябях. Четвертая, пятая, шестая… Вот эта изба Алены. Казак осторожно втаскивает шарабанчик на бурый скользкий травяной холмик.

Перекинула вожжи через жердь изгороди, и уже я в сенях. Грязный, промокший узел остался в шарабане.

После ослепительной шири с трудом в полусвете нащупываю скобку двери.

Нажала, толкнула.

В избе много баб. Расступились.

На полу, на соломе — тело. Ноги загнуты остро вверх голыми коленями. Голова закинута. Лицо серое, как земля. Рот страшно разинут. Зияет.

— Не знаем, не скончалась ли?..

В углу что-то жалобно блеет.

— Родила?

— Три дня как разродилась. Опосля все горела. Кричала: «Спасите». А что — не знаем…

Бабки маяли без пользы…

— Доктор?

— Уехавши по уезду…

— Марья Францевна?

— Андрюшу Козла в клинику в город повезла. Резать будут…

И много странных слов, но трудно понять, как умерла подруга восемнадцати лет и стала землею…

В избе несветло и душно. У низенького окошка бабы. У печи огромной, в полкомнаты, — бабы. И у двери жмутся.

Над лавкой, у окна, в жестяной оправе зеркальце Аленино. Она была такою тоненькой, беленькой, когда возили вместе картошку на телеге ее матери Марьи…

Я поднесла зеркальце к черному рту. Нет пара на ряби стекла: не дышит. Лицо, как земля, без возраста; как трясина, черен рот.

Что-то жалобно блеяло в углу.

— Скончалась.

Бабы повернулись к образам. Вскидывают покорные глаза, роняют низко покорные головы, покорные кресты широко кладут на грудь и через плечи.

Мои глаза глядели непокорно, потому что тетивой во мне напрягалась моя неумолимая воля. Себе я ждала подвига и жертвы.

Но умерла она!

И нагнувшись низко к соломе, натиснула веки на тайну ее изумившихся безмерно глаз…

— Где Симкин?

— Еще с извозу не возвращался…


— Ты ручьи объезжай залогом.

Да, конечно: я же давеча забыла. И огибаю вокруг избы, и потом еду закрепшими старыми полями, где, чавкая, противно чмокают бурую землю копыта. В руках вожжи, локтем верно прижимаю к груди сверточек с туго запеленутым дитей. Там никто не мог себе оставить. Наступает весенняя спешка.

И снова пусто и просторно. И носится пахучий ветер. И под наготой черной дышащей земли сверкает в очень далеком и пустом небе остро ожигающее солнце. Мне хочется подвига и… победы.

Они ждут меня, подвиг и победа. Я уйду из этой жизни довольства и добронравия. Покину близких. Покину даже Казака… Навсегда без своего коня, с одною волею. Из города Марья Францевна привезет письмо от товарища. Там все готово у него. Уже решился его брат-самоубийца. На днях он застрелится, но перед тем женится на мне, чтобы дать свободу от них, здесь. А потом мы соединимся с милым другом, чтобы вместе на подвиг! Все равно брат его не жилец: нет у него воли. Воля не натягивает лук его жизни. Мы натянем за него, мы за троих, мы за всех, за весь мир натянем! Как та дуга далей…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора