Лидия Зиновьева-Аннибал - Тридцать три урода. Сборник стр 41.

Шрифт
Фон

За мною приехал старший брат и повез в Италию, к морю, где собрался провести осень с семьею. Там я должна была прожить несколько недель до приискания мне новой школы в Германии.

Увозили меня на рассвете за полчаса до утреннего звонка. Никто не знал, и Гертруд не знала, и Люция в своей больнице, мимо которой мы проезжали в белом, слепом утре.

Я не плакала. Как закупоренная бутылка была. Так глупо: доверху полная, даже не болтается, и нельзя понять, что в бутылке. Даже сама не знала себя: злоба? раскаянье? страх? радость? отчаянье? Или просто смерть, та последняя, на которую я была обречена, на которую, конечно, и Люция обречена, потому что «знала»?

Дорогой до самой Италии брат не беседовал со мною, так же как и при свидании, когда не поцеловал, только руку подал. Впрочем, один раз спросил: правда ли, что я грязную воду лила в коридор, и, узнав, что да, со стыдом и печалью отвернулся от меня; а в другой раз посоветовал за табльдотом{68} употреблять чистые носовые платки.

Вот и все.

На море, в Италии, я жила молча рядом с молчаливой, деловитой, красивой невесткой, с ее маленькими сыновьями. Иногда заглядывала ей в глаза и с испугом отводила взгляд. Я же прежде была в нее влюблена, еще совсем маленькой, когда она выходила за брата. Не смела целовать ее быстрых, белых рук. Раз украла ее утреннюю туфельку, гранатового бархата, и целовала, теплую и пахнущую резедой, ночью под подушкой.

Тогда она была, как ветер, быстрая по нашей городской квартире, насмешница, веселая, задорная, и вились легкие волосы над тихим, чистым лбом.

Теперь в ее больших, светлых глазах под строгими дугами русых бровей я видела только один приказ и, когда вдруг быстро вздрагивали легкие ресницы, — одну мольбу: «Молчи».

И белые руки окрепли и помедлели, сильные и отчетливые.

«Трудись, трудись», — говорили мне их строгие черты.

«И не спрашивай! и не спрашивай! и терпи, и терпи!» — говорили тонкие морщинки на молодом, строгом лбу.

«Долг твой тебе сказан. Молчи. Молчи».

Семья брата была счастливая и дружная. Молчаливо дружная. Благородно строгая… деловитая.

С племянниками я не любила играть. Я с «маленькими» не любила играть. Нельзя, если в лошадки, — бить.

И уходила одна на море.

Оно было синее, скалы почти черные, и черный, сыпкий хрящ намочен волнами, забрызган белою пеною.

Садилась на берег, на солнцепек, у самой воды, и сидела.

Не думала. О чем думать? Если начнешь — все скверное.

Конечно, все правы, а не я. Святые дьяконицы, то есть диаконисы, выгнали за воровство, ложь, обман, дух дьявольский. Конечно, святые.

Ну, и все равно. Пусть.

Разве бывают святые, когда нет Бога?

Смешно это. Святым ведь всякий может сделаться. Кто только захочет. Это вздор, что дьяконицы святые, они не настоящие.

А настоящим тоже можно сделаться. Кто только захочет, тот и может сделаться. Это я знаю. Это так же просто, как что я вот теперь проклятая.

И проклятым всякий может, кто только захочет, — это верно и так же просто, ясно, как и святым. И радость одинаковая.

Я-то, во всяком случае, могу, потому что я иду всегда до конца, я-то уж докручусь, уж докружусь, уж допляшу!

Только вот что: если так непременно можно и святым быть и проклятым (да, наверно, и потому можно, что ведь были же и святые и проклятые: все это учат и знают), — то как же нет Бога?

Если горячее — значит, огонь. Если лед — значит, мороз. Если святой — значит, Бог. Если проклятый — значит, чёрт.

Довольно. Я же не хотела думать. Никаких нет святых и проклятых. А просто глупые минуточки. Вот так одна за другой поодиночке. Если бы были святые, хотя бы один, один какой-нибудь, самый один, только бы настоящий, только бы уж самый настоящий, — то сейчас бы и все были с ним, сию же одну минуточку все с ним и на все минуточки, и все минуточки в одной минуточке.

Значит, и одного-то не было. Настоящего-то и не было.

И я одна, и минуточка одна.

Вот — шлеп, шлеп во́лнушка за во́лнушкой, и каждая головкой журчит:

— Я одна. Я одна. Я одна.

— Раз-минуточка, два-минуточка, три-минуточка…

Я посрамила всю семью.

У меня там мама есть.

А где Александра Ивановна?

Володя писал вчера. Да я и не читала. Он, конечно, играет сам по себе.

Руслан… Глупости. Теперь не стоит.

Солнце слишком печет. Забираюсь в тень скалы. Что-то звенит, тонко, тошно, непрерывно.

Разве и здесь пауки?

Зудит звон в сердце. Хоть бы замотал! Замотал бы помягче крылышки.

Ах, это не паук, а водичка. Где-то струйка тоненькая в камнях. Теперь понимаю. И мне вдруг легко, вдруг, как гиря с сердца придушенного, и не понимаю, отчего вдруг маленькая вера, маленькая вера, что все это сон, что все это сон и проснусь дома.

Дома…

Дома, где Бог и все вместе.

Стало скучно в тени за скалой. Вот там скала совсем в воде, и прохладно от воды, конечно.

С новой скалы вижу, как по воде, совсем синей, играет солнце золотою сетью. На дне камни ожили — спины больших черепах раззолоченных; стая рыбок — ожившие серебристые струйки.

Невдалеке, потому что у этих скал вода сейчас глубокая, — как ребенок с круглым лицом, прыгнул радостный дельфин. У него доброе, круглое лицо.

Нагибаюсь ближе к воде.

Мой камень под водою оброс мохом. Нет, это даже не мох, это тоже живое — грибы с живыми бахромками, ярко-синие и алые, они сжимаются и разжимаются, встречая наплескивающие волны, и раскрыты во мху малахитовом раковинки улиток доверчиво к приливу.

По плоскому камню под водой, переплетенному золотою, солнечною сетью, что-то двинулось черное. Краб. Смешной! Он пробирается боком и знает, круглый, весь в лапах и клешнях, куда идет! Там щель длинная, узкая. Краб в нее нырнул… Значит, и щель та не пустая. В ней живет блестящий, черный, круглый краб с клещами.

А сеть колышется, перебирает золотыми звеньями. Я слышу звон звеньев. То плеск нежного прибоя по хрящу и шорох рассыпчатой, отливчатой волны.

Уже немало времени сижу и гляжу в живое море. Уже вода по сгустившейся синеве подернулась новою голубизною, голубою, серебристою плесенью по золотой сети.

Это полдень.

Жарко. Пустынно на берегу.

Я выкупаюсь.

Не стоит бежать домой за купальным костюмом. Мальчики привяжутся идти со мною. Накажет невестка не опоздать к обеду. Я просто так. Жаль, что страшно рубашку скинуть.

Или можно? Уплыву глубже.

Купаюсь там с рыбками, с живыми грибами, с улитками, с дельфином, с крабом… А вот на дне черные морские ежики с острою известковою щетиною.

Я вижу их сквозь стеклянную серебро-голубую глубину. Они тоже кажутся темно-пурпуровыми, как и жутко-сумрачные пятна подводных травных рощ. Хорошо, что плыву. Если бы нужно ступать по хрящу, так на дне можно занозить подошву о каменную щетину ежей, можно запутаться в пурпурно-бурых, лапчатых, пузырчатых стеблях…

Далеко выплываю. Дальше, чем где видела дельфина с детским лицом. Здесь, в мерцающую глубину глядя, вода уже зеленая, и солнце в ней густо-желтое, как янтарь. И расплываются необъятно непонятные тени подводных скал.

Нет ли в скалах акул? Или больших, брюхатых каракатиц? Могут присосаться мне к животу мягкими щупальцами, неотрывными…

А если на минуту потопить голову в воду и глаза раскрыть — станет вдруг глухо, глухо, застелется струистая тусклость, и не страшно станет тогда… умереть не страшно…

Соленая вода держит без усилий. Можно перевернуться на спину и зажмурить глаза от большого света.

Пурпуровые сумерки, и тишина вся в пурпуре.

Лежу без движения.

Куда несет меня невидимое течение?

Разве нужно знать — куда.

Но мысль об акулах тревожит глупый страх.

Уже я на берегу, на сыпком, гладком хряще… Хочу натянуть рубашку на мокрое тело. Но жду немного, ленясь и нежась. Не боюсь. В глухой полдень кто пройдет пустынным берегом?

Жарко. Уже очень жарко. И нет защиты голове. Я утром убежала от «лошадок» и забыла шляпу. Стало беспокойно в голове. Верно, солнце ударяет без милости по мозгу.

Вскакиваю. Бегу к черным скалам. Ищу тени. Ее уже нет. Солнце гонится за мной и кружит голову, и пьяный страх забился в заметавшемся сердце.

Вот скважина между скалами. Вползаю без мысли, втискиваюсь, царапая плечи, потому что закружилась голова и останавливается дыхание.

В глубине щели пещерка. Сыро, тихо, темно. Голова и плечи уже там. Потом и вся.

Лежу, молчу. Счастлива.

Может быть, и у краба в его щели есть пещера?

Лежу, зажмурив глаза. Должно быть, улыбаюсь. Хорошо в прохладе, сырости и тишине.

Глаза открылись. Черный, гладкий камень близко у глаз. Это стена моей пещеры. Я люблю глядеть так, очень близко, в предмет.

Вдруг замечаю движение. Это оттого, что мои глаза так близко у гладкой стены, что я могу заметить такое маленькое движение. Ползет снизу, с хряща, по стене вверх маленький красненький паучок Он весь не больше алой бисеринки. Но я вижу его ясно. И вижу на головке его четыре глазика. Четыре выпуклых блестящих точечки.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора