В Казанской губернии, Спасском и Лаишевском уездах, где в прошлом годе крестьян постреляли, опять народ волнуется. Сказывают, снова солдат прислали числом до четырех сотен…
— У нас, на Орловщине, — тож. В уездах Болховском, Малоархангельском, Мценском, Севском и иных мужики на барщину не идут…
Как говорится, земля полнится слухами. Называли на единую ночь сошедшиеся гости постоялого двора одну за другой губернии, где, по достоверным сведениям, бывшие крепостные, а ныне временнообязанные крестьяне отказывались подписывать уставные грамоты, которые регулировали бы окончательно их отношения с помещиками, — ждали «слушного часа», когда будто бы выйдет им чистая воля. Были среди губерний, помимо Казанской и Орловской, и Симбирская, и Саратовская, и Самарская, и Воронежская, и Курская, и Пензенская. Волновались крестьяне на Украине, в Белоруссии, в Литве. Сопротивлялись как могли тому, что в герценовском «Колоколе» было названо новым крепостным правом. Сотнями и тысячами выходили из повиновения. И свистели розги, гремели ружейные залпы, звенели кандалами по пути в Сибирь зачинщики.
Слушая возбужденные мужицкие речи и рассказы о повсеместном, почитай, сопротивлении властям, Николай Иванович негромко заметил Гошке:
— Генералы и флигель-адъютанты по усмирении крестьян в том или ином имении, насколько я слышал, любят доносить царю: «Спокойствие восстановлено». Ошибаются господа! Не восстановлено спокойствие в Российской империи!
Рябой мужик, похоже, давно присматривался к двум офеням, не вступавшим в общий разговор, громко обратился к Николаю Ивановичу:
— А ты, мил человек, пошто в молчанки играешь? Иль тут твое дело сторона? Много ходишь, верно, чего и слышал, а?
— Коли уши есть, как не слышать? — откликнулся Николай Иванович.
— Вот ты, видать, грамотный. Торгуешь книжками. Как про нынешнюю волю понимаешь? И об том, про что мужики толковали?
— Так понимать надо, как есть.
— Именно?
— А что иной воли, кроме даденной и объявленной, от царя нету и не будет.
Враждебностью повеяло от сидевших и лежавших в избе мужиков на Гошку. Хоть какой просвет обещали, каждый свой, а этот — ишь грамотей! — обухом по голове. Не понравилось.
А Николай Иванович невозмутимо, не повышая голос, продолжал:
— Прав был солдат насчет Игнатова города. Мечта это, как Дарья-река, Ореховая земля или другие вольные края, в которые иные верят. А вот насчет воли, будто бы ранее дарованной императором нынешним Александром, — ложь.
— Брехня, что ли?
— Коли хочешь, называй так.
— А не врешь?
Николай Иванович пожал плечами, со всегдашней своей неторопливой манерой полез в лубяной короб и достал из него тонюсенькую книжечку.
— Чего это?
— «Манифест».
— Так ить, поди, подложный, барский?
Николай Иванович оглядел притихших и настороженных крестьян и вздохнул с сочувствием и горечью:
— Да нет, мужики. Подписанный самим царем. Его «Манифест».
И должно быть, те искренние скорбь и боль, которые прозвучали не столько в словах, сколько в голосе Николая Ивановича, дошли до мужиков и заставили их если не поверить, то с тревогой прислушаться к незнакомому человеку.
— Читать умеешь?
— Малость, — застеснялся рябой. — Дьячок учил.
— Читай. Здесь вот, в конце.
Растягивая слова, рябой принялся за трудную для него работу:
— «Д-а-н в Сан-кт Петер-бур-ге, в девятнадцатый день февраля, в лето от Рождества Христова тысяча восемьсот шестьдесят первое, царствование же нашего в седьмое. На подлинном собственною его императорского величества рукою подписано: „Александр“…»
— Стало быть, без фальши?
Николай Иванович опять пожал плечами: мол, какой мне смысл обманывать?
— А что же в нем?
— Да все то же. — Николай Иванович указал на место, отчеркнутое красным карандашом. — Тут главное.