- Иди, пожалуйста! Стыдно сознаться, но я боюсь! Этот мальчик... Сын доктора какого-то... Он так стонал...
В ночной длинной рубашке, в чепчике и туфлях, она была похожа на карикатуру Буша.
- Странно ты ведешь себя, - сказала она, подходя к постели. - Ведь я знаю - все это не может нравиться тебе, а ты...
- Молчи! - вполголоса крикнул он, но так, что она отшатнулась. - Не смей говорить - знаю! - продолжал он, сбрасывая с себя платье. Он первый раз кричал на жену, и этот бунт был ему приятен.
- Ты с ума сошел, - пробормотала Варвара, и он видел, что подсвечник в руке ее дрожит и что она, шаркая туфлями, все дальше отодвигается от него.
- Что ты знаешь? Может быть, завтра начнется резня, погромы...
Варвара как-то тяжело, неумело улеглась спиною к нему; он погасил свечу и тоже лег, ожидая, что еще скажет она, и готовясь наговорить ей очень много обидной правды. В темноте под потолком медленно вращались какие-то дымные пятна, круги. Ждать пришлось долго, прежде чем в тишине прозвучали тихие слова:
- Не понимаю, почему нужно злиться на меня? Ведь не я делаю революции...
Он ждал каких-то других слов. Эти были слишком глупы, чтобы отвечать на них, и, закутав голову одеялом, он тоже повернулся спиною к жене.
"Кричать на нее бесполезно. И глупо. Крикнуть надобно на кого-то другого. Может быть, даже на себя".
Но - себя жалко было, а мысли принимали бредовой характер. Варвара, кажется, плакала, все сморкалась, мешая заснуть.
"Вероятно, ненавидит меня. Но я сам, кажется, скоро тоже возненавижу себя". И от этой мысли жалость его к себе возросла.
Заснул он под утро, а когда проснулся и вспомнил сцену с женой, быстро привел себя в порядок и, выпив чаю, поспешил уйти от неизбежного объяснения.
"Москва опустила руки", - подумал он, шагая по бульварам странно притихшего города. Полдень, а людей на улицах немного и все больше мелкие обыватели; озабоченные, угрюмые, небольшими группами они стояли у ворот, куда-то шли, тоже по трое, по пяти и более. Студентов было не заметно, одинокие прохожие - редки, не видно ни извозчиков, ни полиции, но всюду торчали и мелькали мальчишки, ожидая чего-то.
Вход в переулок, куда вчера не пустили Самгина, был загроможден телегой без колес, ящиками, матрацем, газетным киоском и полотнищем ворот. Перед этим сооружением на бочке из-под цемента сидел рыжебородый человек, с папиросой в зубах; между колен у него торчало ружье, и одет он был так, точно собрался на охоту. За баррикадой возились трое людей: один прикреплял проволокой к телеге толстую доску, двое таскали со двора кирпичи. Все это вызвало у Самгина впечатление озорной обывательской забавы.
В приемной Петровской больницы на Клима жадно бросился Лютов, растрепанный, измятый, с воспаленными глазами, в бурых пятнах на изломанном гримасами лице.
- Ух, как я тебя ждал! - зашипел он, схватив Самгина, и увлек его в коридор, поставил в нишу окна. - Ну, он - помер, в одиннадцать тридцать семь. Две пули, обе - в живот. Маялся. Вот что, брат, - налезая на Самгина, говоря прямо в лицо ему, продолжал он осипшим голосом: - тут - Алина взвилась, хочет хоронить его обязательно на Введенском кладбище, ну чепуха же! Ведь это - чорт знает где, Введенское! И вообще какие тут похороны? Поп отказался провожать. Идиот. "Тут, говорит, убийство, уголовное преступление". - "Как, говорю, преступление? Солдаты стреляли не по своей охоте, а, разумеется, по команде начальства, значит, это убийство в состоянии самозащиты войск пробив свирепых гимназистов!" Лютов захлебнулся словами, закашлялся и потом, упираясь ладонью в плечо Самгина, продолжал:
- Ты, брат, попробуй, отговори ее от этой церемонии, - а?
У него дрожали ноги, он все как-то приседал, покачивался.