Растущая популярность постепенно привела к тому, что чернь, поначалу заполнявшая театр, уступила место аристократии, и скоро на скамьях восседал цвет общества Венеции.
Верным поклонником театра стал и дон Рамон де Агилар, граф Арияс, посол Кастилии и Арагона в Венецианской республике. Пренебрегая мнением окружающих, гордый кастилец, презиравший всех, кроме испанцев, в отличие от Саразина ходил в театр открыто, не делая секрета из того, что Ла Хитанилья все более притягивала его к себе. После завершения ее выступления он обычно уходил, не обращая внимания на ахи и охи зрителей, перед которыми выделывал чудеса канатоходец Рудзанте. Кое-кто, правда, говорил, что дона Рамона влекла в театр возможность услышать родные испанские песни, а не сама певица. По правде же говоря, у него не было музыкального слуха, а в красоте он разбирался и мог представить себе, какое блаженство сулят черные, жаркие глаза Ла Хитанильи.
Естественно, у него возникало желание отблагодарить певицу за радость, доставленную земляку на чужбине. Он посылал ей цветы, сладости, украшения. Пользуясь своим положением, он добился у Рудзанте права видеться с ней между выступлениями, но был принят сдержанно и даже холодно.
Едва ли не при первой встрече, не правильно истолковав ее сдержанность и пытаясь расположить певицу к себе, граф воскликнул:
— Дитя, забудьте о переполняющем вас почтении ко мне.
— А почему оно должно переполнять меня? — сухо спросила Ла Хитанилья. — Вы — известный идальго, знатный гранд, я это знаю. Но вы же не Бог, а я чту только его.
Другого такой прием обратил бы в бегство, но граф решил, что это лишь профессиональный ход, призванный еще более разжечь в нем желание. И отшутился:
— Но ведь и вы, судя по всему, не богиня.
Певица, однако, и далее оставалась такой же недоступной, чем в немалой степени раздражала тщеславие графа, привыкшего к легким победам.
И ей приходилось снова и снова принимать дона Рамона в своей гримерной, поскольку Рудзанте прямо заявил ей, что испанский посол — слишком важная персона, чтобы отказывать ему в такой малости. Но ни великолепие его наряда, ни все еще приятная наружность, ни красноречие не могли растопить сердце красавицы.
Дон Рамон начал выказывать нетерпение. Можно, конечно, прикидываться скромницей, но до каких пор? Надо же и честь знать! Вот и тем утром он размышлял, как положить конец этому затянувшемуся сопротивлению, когда ему доложили, что женщина, назвавшаяся Ла Хитанилья, умоляет его высочество принять ее.
Губы дона Рамона медленно изогнулись в улыбке. Еще раз взглянув на себя в зеркало и оставшись довольным увиденным, он поспешил к неожиданной гостье.
Она ждала его в длинной комнате, балкон которой выходил на Большой канал, залитый утренними лучами февральского солнца, и метнулась ему навстречу — от былой скромности не осталось и следа.
— Ваше высочество, вы так добры, согласившись принять меня.
— Добр? — он вроде бы обиделся. — Обожаемая Беатрис, разве я когда-нибудь вел себя иначе по отношению к вам?
— Это-то и придало мне смелости.
— Так проявите ее. Почему бы вам не снять ваш плащ?
Покорно она сняла коричневую мантилью с капюшоном, закрывавшую ее с головы до пят, и осталась в светло-коричневом облегающем платье, подчеркивающем достоинства ее фигуры. Ее рост, и так чуть выше среднего, оптически увеличивался за счет удлиненной талии. Локоны светло-каштановых волос украшала одна узенькая золотая цепочка.
Дон Рамон оценивающе оглядел ее. Нежная кожа лица и шеи цвета слоновой кости, пятна румянца на скулах. Высокая грудь, от волнения часто поднимающаяся и опускающаяся. Осанка и грация танцовщицы. Нет, это не обычная потаскушка или цыганская колдунья, как можно понять из ее сценического имени.