«У историков не бывает хобби!»
У историков настолько интересное профессиональное занятие, именно оно составляет существо их деятельности, что на филателию, значки и грампластинки их не хватает. Почему мы его обожали? Он нам казался воплощением интеллигентского «неумения жить», что раньше точно именовалось донкихотством, когда роман в переводе Сервантеса еще читали некоторые школьники средних классов. В не филистерские времена было вовсе не стыдно подражать таким Донам Руматам. Народнический стиль шестидесятников некогда еще вовсе не считался предосудительным, у преподавателей не принято было «модничать»: вековые демократические традиции отечественной интеллигенции явно мешали.
Чуть выше среднего роста, он аккуратно выглядел в своем синем пиджаке, как и в светло-бежевом – выходном. У него забавно топорщился длинный воротничок рубашки, и галстук он завязывал каким-то слишком не тугим и неровным узлом, наверное, так и не смог выучиться этой премудрости. Зимой его перчатки часто бывали в обугленных дырочках: заговорившись с собеседником, он их прокуривал. Нацепив драповое пальто, он потом надевал в разноцветную клетку шарф, придерживая его подбородком, как сказал бы Набоков, по-русски. У нас совершался выбор: «Хочешь ли ты быть таким как он?» «Конечно, хочу». Тогда будь, если сможешь. Изредка доставая очки, чтобы что-то важное отыскать и прочитать, Кобрин неторопливо расхаживал по атриуму нашей «alma mater studiorum», огибая широкие колонны, раскланиваясь со знакомыми, добродушно шутил и скоро курил на переменах.
Его лицу с оживленной мимикой придавали колорит профессорская бородка клинышком и густая с проседью шевелюра, но – самое важное – живые, всегда смеющиеся, яркие, насмешливые, лукавые, добрые с прищуром глаза. Часто и очень «вкусно» и заразительно смеясь, он любил и ценил настоящий юмор, и нам льстило, что мы отчасти приглашены войти в «смеховой мир» самого Кобрина. Он учил и не поучал, как Чехов, и часто вспоминал поговорку Шолом-Алейхема: «пока ты не доволен жизнью, она и проходит». Неунывающий, оптимистически настроенный человек, он часто посмеивался и во время лекций и семинаров, мы сначала отзывчиво улыбались, а потом научились понимать тонкую его иронию, суровую сатиру и едкий сарказм.
Некто сказал про Владимира Борисовича, будто вот именно таких «русских крестьян он встречал на Севере». Мы покорно поверили, что наш преподаватель оттуда, ведь Кобрин так часто и подробно, со знанием деталей говорил о крестьянах, о деревне, обладая совершенно точным пониманием предмета. Он же опубликовал в «Новом мире» «По избам за книгами» – публицистическую повесть о своих археографических экспедициях в старообрядческие деревни. Когда он дал прочитать авторский текст, мы убедились, какие «детали» выбросила цензура: консервные баночки, из которых старухи пили травяной чай в колхозных деревнях, ведь в сельпо даже грузинского нельзя было купить, да и не на что.
Кто-то исхитрился и задал ему вопрос о его фамилии на лекции по ономастике. Он живо ответил, что фамилия означает «еврей из Кобрина, что в Белоруссии», и еще объяснил про нелепость доономастического толкования «от змеи». …Не из крестьян… Лукаво прищуриваясь, задирая бородку, выпуская струю дыма, он часто рассказывал о своих впечатлениях от прочитанного в курилках нашей alma mater, «Исторички», Отдела рукописей. Владимир Борисович говорил в особой диалогической манере, только ему доступной научно-популярной беседы – специфической формой нашего собственного «века Просвещения» от Кобрина. Преддипломные консультации он экстравагантно проводил на скамеечке в сквере на Плющихе, что нас тогда даже нервировало: никакой солидности перед таким событием – нашей защитой. А он весело щурился на солнце, перебирал наши рукописи и диктовал телефон оппонента. Про перипатетиков нам тогда еще на никто не рассказывал.
Однажды читавшая нам диамат товарищ профессор спросила у него в нашем присутствии: «В.Б., дорогой, где это сказано «в начале было Слово…?». Он, хмыкнул, побледнел и тихо молвил: «Евангелие от Иоанна, глава первая, стих первый». Готовые провалиться со стыда, – студенты ведь не нарочно присутствовали при данном позорище, – мы разом отвели глаза. Товарищ даже не покраснела. Он не комментировал и перевел тему.
Ему не надо было задаваться, изображать из себя великого знатока, – он им был! Нам казалось верхом бестактности и невежества не знать того автора или события, о котором говорил Владимир Борисович, это и создавало постоянно действующий стимул читать и слушать отнюдь не для экзамена, а для того, чтобы «быть допущенным» к общению с ним, оставаться рядом с ним и во время семинара и после лекции. И 20 лет после его кончины.
«Доброе утро! Присаживайтесь»,
– входя в аудиторию и направляясь к кафедре, произносил он с неизменным дружелюбием (мы всегда вставали и приветствовали стоя преподавателей, тогда так было принято). Ему неловко было видеть, как все 130 человек поднимались «из-за него». Он нас мгновенно усаживал, и, «товарищами» он нас не именовал: слишком уж был ироничен. Словом он владел мастерски! Стоя за кафедрой, зачитывая важные места из текста, Кобрин привычно вел лекцию, выходил, прохаживался по небольшому участку у доски. Он пренебрегал пользоваться доской или картой, не задавал составлять сравнительно-сопоставительных таблиц, диаграмм и графиков, про конспекты «классиков всепроникающего учения» и говорить не стоит. В панибратский разговор с аудиторией он не вступал, специальных вопросов «в зал» не забрасывал, однако, на каждой лекции неизбежно создавалось ни с чем несравнимое ощущение живого диалога. Не слишком балуя «популизмом», он нам не льстил, на семинарах наши ответы не расхваливал и не восхищался нашими талантами. Как-то он похвалил одну фразу из всей моей курсовой! С этим я потом месяцами ходил и сиял полный заслуженной гордости, совершенно нездешнего происхождения.
Его оживленные лекции о средневековье требовали сосредоточенности и всего внимания – их следовало не только слушать, запоминать, я их постоянно тщательно записывал. Просто не хотелось упускать его формулировок, его толкования событий истории Руси, я ловил его далеко не тривиальные утверждения, не очень совпадавшие с «генеральной линией». Когда не получалось «быть» у него на лекции, мы стремились «иметь» конспект. Энциклопедически образованный ученый, Кобрин подчинял нас единственно справедливой зависимости на свете – власти знания. Он говорил: «Наука – вот непреходящая ценность!»
Некогда он провел консультацию и высказал ряд новых оценок, за что некоторые «поплатились», когда попали на экзамен к иным преподавателям, не знавшим, что предводитель восставших Иван Болотников был разорившимся дворянином, а не «классово-близким». Владимир Борисович читал лекции, ориентируясь на лучшего, отличного студента, и эта «ставка на сильного» явно противоречила давней, а нынче еще утрированной усредненности методических требований, чтобы «троечник понял», своей высоконаучной манерой преподавания он поднимал нас. Старшекурсник Сергей Козленко на одном из капустников на весь истфак заявил: «Кобрин – самый научный и самый популярный!».
Тогда нам казалось, что В.Б. весело подмигивал, а у него был небольшой, его никак не портящий тик. Пересказывая во время лекций тот или иной эпизод исторического повествования, он в исторической ткани старался находить комические эпизоды, при этом мы, «первачки», еще точно не знали, когда надо начинать смеяться, но с годами обучались его блистательной иронии. Он высмеивал многочисленные около– и псевдоисторические фолианты тогдашних корифеев, имен которых мы уже и не вспомним, объясняя, почему эту дешевую пошлость издают тысячными тиражами. Его замечания воспитывали в нас вкус к исторической и вообще науке, к литературе и искусству, к театру и кино. Но переставал «острить», становился серьезным, бледнел и мрачнел, когда речь заходила о пролитой крови… Поговорка «про покойников – лучше хорошо, или ничего!», – не касается историков, постоянно говорил Владимир Борисович.
Был ли он замечательным лектором? Несомненно. Однако он не был краснобаем и записным балагуром, безостановочно несущим поток откуда-то выхваченных фраз. Божией милостью ученый, Кобрин читал свой авторский курс истории Древней Руси, а также вспомогательных исторических дисциплин не по чужим учебникам, а по результатам своих собственных изысканий, поэтому его лекции, выгодно отличались от многих, многих других отсутствием «общих мест» и методических банальностей.
Вскоре я убедился, что он знал буквально все про нашу историю, поэзию и прозу... Он любил цитировать хорошие стихи, многих великолепных, нам не ведомых строк тех поэтов, которых не «проходили» в школе, и не печатали издательства... Читал нам, не на лекции, ироничные стихи запрещенного Наума Коржавина:
В домашней обстановке он читал суровые строки изгнанника Александра Галича, подчеркивая, его сознательное членство в сверх запретном НТС:
Кобрин обожал А.К. Толстого и часами цитировал нам его иронические стихи:
Читал недоступного и не издаваемого тогда «эмигранта» Сашу Черного:
Кобрин совершенно артистически мог по-украински цитировать «Энеиду» Ивана Котляревского или стихи Тараса Шевченко: «Думы, мои думы…». Перед Пушкиным он благоговел, и нас учил такому же отношению к гению, против звенящей поэзии которого нам поголовно была сделана профилактическая «прививка» в нашей очень средней школе. А на четвертом курсе я ему читал, запинаясь самиздатского Иосифа Александровича: «Пусть и вправду, Постум, курица не птица, но с куриными мозгами хватишь горя…»
О Л.Н. Гумилеве, тогда не разрешенном еще, он как-то точно сказал, хохотнув, что журнал, в котором его печатают надо назвать не «Природа», а «Природа и фантазия». И все. А этого нам было достаточно, чтобы понять: не стоит обольщаться. «Также, как я не верю в священный Кааб, так я не верю во «внеисточниковые знания», – иронически отзывался он о творениях другого «письменника».
В течение нескольких лет Кобрин регулярно вел познавательные радиопередачи на всесоюзном радио, в которых слушателям следовало отыскать ошибки в историческом тексте незатейливого автора Ляписа Трубецкого, названного в честь героя Ильфа и Петрова. Мы слушали передачи, сценарий и текст которых писал Кобрин, и старались не отставать от школьников, которые обнаруживали несуразность появления в контексте «карманов на одежде московита» или «картофеля на Руси в ХVI в.». На всю жизнь осталась привычка отыскивать неправду в деталях исторического повествования!
Он обожал вкусно поесть, сам неплохо готовил и с веселым воодушевлением рассказывал о диковинной пище москвичей, о пареной репе, которую наши предки ели вместо картошки, о том, что такое монастырская уха, сколько «наливов» в древнерусских яблоках отмечено в одном из списков «Домостроя». Он знал всю Москву, все названия, старые и новые, всех исторических улиц, знал, какая их часть находилась в Опричнине, какая – в Земщине, где у царевых черных стражников были «стожки», где они поили лошадей. Он с восхищением рассказывал о князе Святославе, который ел в походах поджаренное на углях мясо. Ссылаясь на В.В. Похлебкина, он увлеченно рассказывал о старинных кабаках и водке на Руси, и откуда она взялась... Мы вместе с ним научились проникать в незапамятные времена, когда в глухих лесах Восточно-Европейской равнины, между Окой и Волгой кочевали славянские и финно-угорские племена: «Чудь начудила и меря намеряла…». Говорил: если бы ему, как князю Владимиру, предстоял выбор веры, он предпочел бы Православие: очень оно красиво!