Он, «наследник по прямой» ученых М.Н. Тихомирова и С.Б. Веселовского, А.А. Зимина, воспитание которых попросту не позволяло невежливости в научном споре, мог в пух и перья «разбомбить» тот или иной опус противника, но никогда не опускался до «партийных» ярлыков. Он всегда и на лекциях и в разговоре, четко произносил имя, отчество, делал паузу и затем – выговаривал фамилию. Никогда не помню, чтобы даже злейшего научного…, скажем, оппонента, он называл только по фамилии. Кобрин был начисто лишен даже допустимых оскорбительных выпадов в противоборстве с представителями других исторических школ или вне науки находившихся авторов. Меняясь в лице, когда его принуждали говорить о неприятелях, он преставал улыбаться, еще более четко говорил, кто, что и когда заявил, и почему так утверждать некорректно. Во всем показывая образец корректности, он нас, своих студентов, звал по имени и всегда на «вы».
Он нам многократно говорил, даже если бы декабристы победили в 1825-м, то освобождение крестьян все равно состоялось бы только в 1861 году. Он доказывал нам, что существуют объективные законы истории, которых обойти по собственному субъективному желанию невозможно. Не будучи «государственником», он в такой же мере был чужд «анархизма» («знали бы вы, что творилось при батьке Махно на Украине!»). Однако народнический идеал, уцелевший со времен земской интеллигенции, был для него особым критерием в оценках исторических фактов и событий. В оценках «большого террора» или «опричнины» он исходил из точной аксиологии, объясняя, кто в первую очередь попадал под топор державного палача, а кто – во вторую, в третью… И оценка опричнины и сталинских репрессий для него вовсе не начиналась и никак не заканчивалась расправой над «известными боярами», но он всегда обнаруживал безымянную массу погубленных душ, подчеркивая вслед за С.М. Соловьевым: «не произнесет историк слов оправдания такому человеку…». Насилие во всех видах ему было чуждо, по всей вероятности, он был последовательным пацифистом. Именно Кобрин мне рассказал, особом бесстрашии Натальи Горбаневской, которая в 68-м, вышла на площадь с грудным сыном…
Сам отличник, Кобрин рассказывал, что во времена его студенчества (вторая половина 1940-х, описанные у Ю.В. Трифонова в «Доме на набережной» или у А.Ю. Германа «Хрусталев, машину!») он в ночь перед экзаменом, запасался чашкой черного «Мокко», который выпивал, дабы бодрствовать: «Верхом неприличия и нарушения неписаного этикета считалось в эти ночи спать!». Как и все яркие и интересные преподаватели, он не любил экзаменовать, превращая скучную процедуру в собеседование, в котором он интересовался нашим мнением, а не заранее ему одному известным ответом. Испытание обретало особый статус, становилось по-настоящему серьезным и значительным. «Вам, милорд, как стимул для учебы экзамены не нужны, Вы интересуетесь предметом и без подстегивания…». Похвалу я надолго запомнил – эта оценка более серьезная, чем «отлично» в зачетке.
В период стагнации считалось принятым «гордиться» и восхвалять конкурсы в вузы: все эти «7 или 9 человек на место»... Кобрин никогда не преувеличивал «значимости» всех этого вступительного «отбора», отчетливо осознавая, какое число «позвоночников» поместили согласно феодальному непотизму. Однажды он сделал кому-то из болтавших замечание, сурово возмутился: «Вы, те несколько человек, которых сюда приняли «по блату», должны понимать, что сидите в этой аудитории на чужом месте!». Это для меня стало характеристикой эпохи брежневщины и нескольких последующих: ведь буквально все и везде сидели не на своем месте и занимались не своим делом.
В.Б. говорил, что многих юношей зачисляют на истфак исключительно по причине ношения «штанов», а надо бы принимать самых подготовленных. Он брезгливо относился к мужскому шовинизму, ибо сильному полу не часто удается избежать всех ошибок «воспринимающего женского ума». Приводил в пример свою жену Эмму Григорьевну, защитившую столь сложную диссертацию по «мужской теме»: истории кавказского холодного оружия.
Владимир Борисович заявил на самой первой лекции: «В Великобритании Шекспира играют на языке ХVI в., на котором были написаны пьесы, хотя язык с тех пор очень изменился, так и вам предстоит услышать подлинные тексты на древнерусском, а не в пересказе». Он с упоением читал источники, чем и нас увлек: «Откуда есть пошла руськая земля…»... так в источнике! Его подход к истории был языковым, «переходом в прошлое» через язык. Он подчеркивал: знание языка, на котором «пишется история» – важнейшее, что некогда решило и его судьбу. Он владел французским и итальянским, читал по-польски, но выбрал специализацию по русской истории, ибо только носители языка способны познать прошло своей страны.
Со временем я выбросил все свои студенческие тетрадки, в которых старательно записывал лекции. Лишь одна тетрадь в вишневом коленкоровом переплете от той поры осталась, ее нельзя утратить. И не по сентиментальным соображениям, все прагматично: этими записями и сейчас, после стольких теоретико-методологических и аксиологических рывков, скачков и метаморфоз смело можно пользоваться. В вишневой тетрадке нет ничего того, чего следует избегать и неловко вспоминать, там все по делу, необходимые цитаты из источников приведены к месту. На мой, никак не объективный, вполне заинтересованный взгляд, этот конспект может сравниться с надписью на мемориальной доске: «В этом доме с такого-то по такой-то жил выдающийся историк второй половины ХХ века». Знания, которые мы у него получали по нашему весьма «скоропортящемуся» предмету, не устарели за время нашей более чем тридцатилетней преподавательской работы.
Он был гигантской фигурой в нашем образовании: мы, студенты его семинара, его уважали, цитировали и копировали его манеры, его слова, ссылались на его высказывания, его афоризмы тиражировались нами. Сколько лет мы рассказываем историю нашим ученикам под его влиянием. От Кобрина мы узнали самый настоящий способ познания существа предмета из уст в уста, как в средневековых высших школах, будто оказались в Восточной Европе до Франциска Скорины и даже Иоганна Гуттенберга. Когда меня, молодого учителя, донимали вопросами дотошные ученики, можно было из приемной директора школы позвонить к нему домой и, извинившись за нахальство, спросить: «Владимир Борисович! Были у славян не только серпы, но и косы?» Раздавалось знаменитое кобринское похохатывание, точнее, «похехекивание»: «Милорд! Неужели Павел Александрович (Шорин) не рассказывал, что в раскопках…». Косы у древних славян весьма скоро обнаруживалась...
У Кобрина никогда не было открытых выступлений «против» «единственно верного учения», он всем своим видом и своей роскошной преподавательской манерой спокойно воспитывал сухую неприязнь к этой отжившей идеологической системе. Его курсы оказывались самым решительным образом свободными от привычных накатанных шаблонных формулировок и схем всех тогдашних «измов». Вкус к изучению истории воспитывался в каждодневной заботе о подлинности и достоверности преподносимых источников. Можно только представить себе его возмущение от навязываемого ныне «тестирования». Кобрина интересовали персональные портреты, факты, подробности людских судеб, а не схемы и «обобщения». Однажды я слышал, как один из приближенных В.Б. буквально своровал его знаменитые примеры, которыми снабжены были его спецкурсы, нами участниками его семинаров весьма хорошо известные и любимые. Как это пошло и брутально – «атака клонов» на Кобрина. Поймав мой недоуменный взгляд, сей «борзый отрок» осекся, понял, что я застал его за постыдным занятием. Мы с ним не говорили об этом ни разу, мы вообще не говорили о том, что он так не по-кобрински цитировал и не сослался…
В условиях монопольного господства «всепроникающего учения», ему повезло: «не члену партии», удалось преподавать в вузе, защитить докторскую, выпустить книгу «Власть и собственность» и вместе с соавторами напечатать два учебных пособия… Во вторую Оттепель, впопыхах названную Перестройкой, он с коллективом соавторов, он успел впустить «Историю СССР с древнейших времен». Тогда не потешались комизму: «Союз нерушимый» притягивали в славянские древности. Напечатали его «Ивана Грозного», наполненного аллюзиями, полемикой и заметками о природе деспотизма.
Появлялись иронические статьи в «Московских новостях» конца 1980-х, в самый разгар идейного противостояния с «нецивилизованными почвенниками», его гневные заметки представляли важную часть спектра либеральных взглядов историка на современные проблемы. Сохранение научных ценностей предполагало твердую общественно-политическую позицию ученого. Потом была книга «Опасная профессия – историк». Из нашей alma mater studiorum он ушел, не пожелав соседствовать на кафедре с глубоко чуждым ему и входившим в фавор красно-коричневыми кадрами верных сторонников сталинщины.
В июле 2010 года ему исполнилось бы 80, но он умер 20 лет назад. В декабре 1990-го мы, его студенты и коллеги хоронили нашего учителя, панихида проходила в МГИАИ – последнем его вузовском пристанище. На одном из спецсеминаров он когда-то высказал твердое убеждение: «Рукописи горят!» И пояснил: любые, даже самые популярные книги, а также самые яркие статьи устаревают, забываются, исчезают, их перестают читать и цитировать. И только память об учителе живет в его учениках.
Автор – д.п.н., профессор.
Последним реформаторским проектом в истории некогда огромного государства – СССР (площадью в 1/6 часть суши земного шара с населением в 288 млн. человек, в состав которого входили 15 республик, ныне – самостоятельных государств) – стала Перестройка. Она была осуществлена Генеральным секретарем правящей коммунистической партии в ходе реформ 1985–1991 гг. Задуманная первоначально как «совершенствование социализма», Перестройка вывела ее авторов на реформу политической системы. Эта реформа, одобренная XIX Всесоюзной партийной конференцией летом 1988 г., изменила характер советской избирательной системы: выборы в органы власти становились альтернативными (выбор из двух или более кандидатов в депутаты). И, хотя первоначально новый принцип действовал в рамках однопартийности, его применение повлекло за собой рождение партий, оппозиции, экономической и политической суверенизации, что, в конечном счете, привело к распаду СССР.
1989 год стал рубежным между социализмом, который советские политические лидеры пытались реформировать, и капитализмом, который еще не был обозначен как перспектива, но объективно уже вызревал.
В течение 4 перестроечных лет советская экономика сокращала темпы экономического развития. Об экономических итогах 1988 г. Госкомстат сообщил: «В развитии общественного производства не достигнуты необходимые динамизм и эффективность». Ставка на государственное предприятие, сделанная в связи с вводом в действие Закона о государственном предприятии (объединении) (1988 г.), себя не оправдала. Экономическая предприимчивость не заработала, система госзаказа только укрепила принцип плановости. Председатель совета министров СССР Н.И. Рыжков признал, что «госзаказ оказался отданным на откуп министерствам и ведомствам, и был превращен ими в новую упаковку традиционных методов адресного директивного планирования». Официальная статистика публично признала снижение объема промышленного производства и дефицит бюджета в 100 млрд. рублей. За два года после 1988 г. государственный долг СССР достиг невероятной (по меркам прежних времен) цифры – 70 млрд. долл.
Власть столкнулась с крупнейшей со времени начала реформ проблемой покрытия бюджетного дефицита. В немалой степени это было связано с падением мировых цен на нефть, экспорт которой для Советского Союза был чрезвычайно важен. С 1985 года цены на нефть упали на 65%, и СССР потерял на этом 20 млрд. долларов. Доходы СССР резко сократились, что привело к образованию отрицательного сальдо внешней торговли. СССР оказался на пороге финансового кризиса. Проблему не решили даже взятые на Западе коммерческие кредиты. Ситуацию мог бы спасти стабилизационный фонд, но у СССР его не было. Отрицательную роль для бюджета сыграла антиалкогольная кампания, начатая в мае 1985 г. Только за три года (1985–1987 гг.) государство недобрало по этой статье 37 млрд. рублей. (В литературе называются цифры в 67 млрд. рублей и 200 млрд. рублей).
В марте советское руководство заявило об одностороннем снижении расходов на оборону и сокращении своих вооруженных сил. Верховный Совет СССР принял указ, в соответствие с которым, в течение 1989–1991 гг. предполагалось сократить численность Советской армии на 500 тыс. человек, а оборонные расходы – более чем на 14%.
Эти акции были восприняты Западом как вынужденные, усилили его сомнения в платежеспособности СССР, еще более усложнили процедуры предоставления финансовых кредитов советскому правительству. Ситуация нарастания экономического кризиса не переломилась.
Играли свою роль и непредвиденные расходы, связанные с различными природными и социальными катаклизмами. Серьезный урон бюджету нанесла Чернобыльская авария (апрель 1986 г.). Сокращение армии, вывод советских войск из стран-союзников, ликвидация Среднеазиатского военного округа вели к нарастанию проблем жилья, трудоустройства, дестабилизации социальной сферы. Летом 1988 г. произошло крупнейшее землетрясение в Армении. Были полностью разрушены города Спитак, Ленинокан, Кировокан. Погибли более 24 тысяч человек. Материальные потери для бюджета СССР в связи с ликвидаций последствий этой катастрофы исчислялись миллионами долларов.
Экономическая дестабилизация, дефицит товаров, рост преступности проходили на фоне политической активизации массовых неформальных организаций. Возникшие на базе экологических, культурных, обновленческих идей Перестройки, к началу 1989 года они трансформировались в политически сориентированные движения под руководством преимущественно национальной интеллигенции – в воинственные «Народные фронты». Эти движения при огромном разнообразии целеполагающих идей их программ, были едины в своем недовольстве политикой союзной власти и сконцентрированы на решении собственных региональных проблем.
В этих условиях началась реализация реформы политической системы. Ее суть состояла в создании нового органа власти – Съезда народных депутатов СССР, взамен Верховного Совета СССР – путем альтернативных выборов депутатов. Съезд был более многочисленным (2250 депутатов), сложным по структуре, с широкими полномочиями.