– Она в сумасшедшем доме! – отрезала тетя Таня и, бросив короткий взгляд на стушевавшегося участкового, закончила: – Хорошо, что не в тюрьме.
– Да уж… – подтвердил тот и надел фуражку.
У Андрея подкосились колени, и он сел на кровать. Мысли завертелись в голове шумным, путаным роем. «Мама заболела… Она в сумасшедшем доме… Она ненормальная… Вот оно что!.. Она никогда никому не желала зла! Она просто больна! И несчастна! Бедная моя мамочка…»
Слезы опять покатились из глаз, и Андрей даже не пытался их сдерживать. Он сидел неподвижно на материнской кровати, опустив голову и лишь иногда вздрагивая от безутешных всхлипываний. Ладонь вдруг нащупала что-то твердое и мелкое, рассыпанное на матрасе под натянутой простыней. Путано соображая, зачем он это делает, Голота встал, откинул простыню и собрал пальцами… засохшие хлебные крошки. Он удивленно подержал их на ладони, вытер рукавом слезы и вдруг решительным движением откинул и матрац. Открывшаяся глазам картина потрясла его настолько, что он вмиг перестал всхлипывать и открыл рот. Все днище кроватной рамы аккуратно, словно кирпичами, было выложено буханками ржаного хлеба. Все эти годы мать спала на нем, оберегая от любых посягательств. Как скупой рыцарь.
Тетя Таня подошла к мальчику и опустила ему на плечо тяжеленную ручищу.
– Не осуждай маму, – произнесла она тихо, – Соня боялась новой блокады…
– Я не… – слова застряли в горле, и Андрей только мотал головой, чувствуя, как сердце сжимается от жалости и боли.
Много позже он узнал, что все мамины «кавалеры» приносили ей «в подарок» буханку хлеба.
Опять стукнула дверца, и над полкой раздачи появилось широкое красное лицо. Надзиратель обвел долгим взглядом камеру, убрал пальцами со лба потные волосы, выбивавшиеся из-под фуражки, и громко кашлянул. Голота оторвался от мрачных, тяжелых воспоминаний и удивленно поднял голову. Мерзкое ледяное предчувствие дрожащей волной скатилось в желудок и заставило на миг замереть сердце.
– Слышь… – негромко позвал надзиратель и, быстро оглядевшись по сторонам, понизил голос почти до шепота: – Водку будешь?
Голота слышал или читал где-то, будто приговоренным к смерти дают водку. Чтобы легче было уйти. Чтобы не так страшно.
– Уже… пора? – хрипло спросил он.
– Да я просто… предлагаю… – Лицо в окошке еще больше побагровело, словно от натуги. – У меня сын родился, значит…
Голота перевел дыхание и сглотнул. Ему хотелось выпить, хотелось залить себя по горлышко, по самую макушку, чтобы забыться и перестать страдать, но он промолчал, пораженный услышанным, словно надзиратель сообщил ему не рядовую житейскую новость, а нечто сверхъестественное. Простой когда-то и очевидный повод отметить рождение нового человека теперь казался неуместным и глупым. В нем было что-то символичное, жуткое, и это понял даже надзиратель. Он скривился в извиняющейся улыбке, обнажив ряд неровных, пожелтевших от табака зубов, и обронил виновато:
– Кто-то уходит, кто-то приходит… Такова жизнь.
Голота покачал головой и облизал пересохшие губы.
– Я… завязал, – сказал он глухо.
Надзиратель заржал так, что едва не потерял равновесие и был вынужден ухватиться руками за раму раздаточного окна.
– Ага!.. Конечно! Водка здоровью вредит!!! – Он снял фуражку и вытер рукавом слезы. – А ты, парень, даже здесь способен хохмить! Уважаю таких!
Створка с грохотом захлопнулась, и Голота еще долго сидел неподвижно, устремив невидящий взгляд в почерневшую от времени и от накопившихся в этих стенах горя и отчаяния, стальную обивку входной двери.
Водка сломала ему жизнь. Погубила и растоптала все искреннее, теплое и человеческое. Когда он это понял? Совсем недавно. Может быть, год назад, а может, и месяц. Понял поздно, как это, вероятно, бывает со многими. Понял тогда, когда глаза и сердце ослепило раскаяние и когда уже ничегошеньки нельзя было поправить или изменить. Он и раньше догадывался, что смоковницу, не приносящую плода, срубают. Но он представить себе не мог, какое великое множество отсрочек ей дано! Ах, если б он только почувствовал, если б услышал, как год за годом виноградарь упрашивает господина повременить еще!..
Сколько было таких отсрочек в жизни Андрея Голоты? Три? Пять? А может, десять? Он всякий раз удивлялся, что остался жив, всякий раз восхищался собственной удачливостью и везением, но никогда не спрашивал себя: за что? Или, правильнее – для чего? Зачем мне опять дадена жизнь?
Первый раз Андрей напился в четырнадцать. Он жил у тети Тани в Петрозаводске и заканчивал седьмой класс, когда пришло известие, что в ленинградской больнице скончалась мать.
Софья Голота ушла из жизни, ни разу и ни у кого не попросив прощения, не сказав «люблю», не покаявшись и не опомнившись. Ее смоковница была срублена и брошена в печь.
Андрей разрыдался, услышав печальную новость. Он два года не видел мать, не получал от нее весточек, не слышал ее голоса. Софья до конца дней ненавидела сына, а тот любил и помнил ее.
– Собирайся, – велела ему Татьяна Михайловна. – Надо похоронить по-человечески. Не собака ведь…
В Ленинграде Андрей долго бродил по улицам, которые помнил с детства, вглядывался в растопыренные пятерни заводских труб на том берегу реки, слушал весеннюю ругань воробьев и перезвон трамваев, сворачивающих с набережной на Невский проспект, вдыхал неповторимый, пыльно-сиреневый дух родного города. Он словно чувствовал, что больше не вернется сюда никогда…
Похороны были скромными. Мать лежала в крохотном гробу, и ее лицо, изменившееся до неузнаваемости, хранило печать усталости и недовольства. Андрею казалось, что это бескровное, одутловатое лицо вот-вот дрогнет, исказится в гримасе, зачернеют злые щелочки глаз, а белые губы скривятся в угрюмой насмешке: «Мама верит тебе… Ты ведь не хочешь расстроить маму?»
Андрей боялся ее гнева даже сейчас.
Он положил в гроб свою единственную игрушку, подаренную ему матерью много лет назад. Заводной плисовый заяц с маленьким барабаном провожал Софью Голоту в последний путь. Очень давно он так весело стучал лапками в этот барабан, когда Андрей поворачивал ключ в игрушечном замке. Мальчик смеялся, и даже мать улыбалась, глядя на счастливого сына. «Ты навсегда останешься в моей памяти именно такой, – мысленно пообещал Андрей, склонившись к застывшему, белому лицу Софьи Голоты, – улыбающейся, доброй и любящей…»
Ключ был давно потерян, и теперь, в гробу, игрушечный заяц, притихший на сцепленных, ледяных руках матери, тоже казался мертвым.
Поминки справляли в комнате бывших соседей по коммуналке.
– На-ка, помяни мать! – приказал Андрею кто-то, протягивая стакан водки.
– Да мал он еще, – попыталась вмешаться тетя Таня. – Едва четырнадцать исполнилось.
– Четырнадцать? – удивился голос. – Да я в его возрасте уже пил, девок щупал и заводскую смену до конца выстаивал!
После такого аргумента тетя Таня сдалась, и Андрей помянул мать. Залпом. И почти не морщась.
Его никогда не тошнило от водки. Ни в тот печальный ленинградский вечер, ни много позже. Сколько их было потом таких вот вечеров, дней и ночей – пропитанных горько-сладким духом початой бутылки, наполненных отвязной эйфорией или тяжелой пустотой!
А тогда, за столом, выставленным в одной из огромных комнат коммунальной квартиры, Андрей чувствовал, как водка обжигающе скользнула по пищеводу, ухнула огненным водопадом в желудок и через мгновение разлилась приятным теплом в груди, запылала пунцовым румянцем на щеках. Ему вдруг стало уютно и безмятежно среди малознакомых людей. Захотелось сказать или сделать что-то очень значительное, важное. Но он молча сидел за столом, дурашливо улыбался и зачем-то тыкал вилкой в пустую тарелку.
В разгар поминального застолья, обернувшегося ни с того ни с сего безудержным весельем с частушками и даже плясками, Андрей вышел в коридор и, покачиваясь, принялся бесцельно бродить взад-вперед, трогая руками все, что соседи по коммунальной квартире повытаскивали из комнат и пристроили вдоль стены: старый велосипед, банные шайки, хоккейные клюшки и лыжи.
– Ты сын Софьи Голоты? – услышал он голос за спиной и удивленно обернулся.
У самого прохода в кухню стоял черноволосый паренек лет пятнадцати и небрежно поигрывал цепочкой от ключей. Из-за его плеча выглядывал еще один парень – с круглым лицом, усыпанным веснушками, и маленькими, беспокойными глазками.
Андрей утвердительно кивнул и, подойдя поближе, протянул руку новым знакомцам.
Черноволосый и не подумал отвечать на приветствие. Он насмешливо скривил рот и задал следующий вопрос:
– А ты знаешь, от чего она умерла?
Голота растерянно убрал руку и пожал плечами:
– Она… сильно болела.
Тот, который был с веснушками, весело фыркнул за плечом черноволосого: