Берки. Я - человек.
Адам. Нет, ты не человек.
Берки (яростно). Я - человек.
Адам. Нет, ты кибер.
Берки (с внезапной заносчивостью). Да, это верно, я - не человек. Я больше, чем человек!
Адам (обеспокоенно). Ты - человек. Ты - тот же человек. Разница между вами только количественная.
Берки. Нет!
Адам. Да, Берки, да!
Берки (противоречиво, но пылко). Я - не такой, как люди! Я такой, как люди! Я хочу быть таким, как все люди! Я не хочу быть таким, как все люди! Я - выше людей!
Адам (твердо). Выше быть нельзя. Ты - человек, и большего быть не может!
И вот тогда Берки (вдруг). Это верно, я - человек. Я - все то же. Биопоиски, киборги - это все то же человечество. А нужно Иное. Нужен выход за круг!
Моя идея захватила меня целиком, и сомнений… никаких сомнений у меня не было.
* * *
Когда пришло время выбирать себе оболочку, имя и лицо, я предпочел остаться вовсе без лица, пренебрег имитацией тела, а имя взял себе - Кибер, Берки, как называли потом меня друзья. Отец, как позже и Марта, усмотрел в этом вызов, то самое унижение, которое паче гордости. Но я к тому времени был уже далек от этого комплекса. Я и человечество были в моем восприятии одно и то же. Внешность при этом уже не имела значения. Жажда носа, волос, рук казалась мне смешной, как жажда побрякушек у человека, которому пришла пора позаботиться о самом главном.
Может быть, только имя было нарочитым, но, честно говоря, я рассчитывал хотя бы таким образом оградить себя от слишком собственнических честолюбивых надежд отца, которые я должен был оправдать.
Я принялся за поиски. Чего только ни изучал я тогда, разыскивая с дотошностью ищейки хотя бы намек, хотя бы слабый след мелькнувшего, уже мелькнувшего в веках иного. Я считал, что смотреть надо именно в прошлом, может, даже в давно прошедшем, когда природа на Земле еще искала, а не занималась отделкой уже найденного. И что же? Я столкнулся вовсе не с недостатком таких "намеков", таких "проб" - я столкнулся с таким изобилием их, что требовался тут не один, пусть даже быстрый мозг, требовались десятилетия, если не сотни лет совместных усилий десятков научно-исследовательских институтов по систематизации, классификации этих "проб", причем, вероятно, эту работу все время приходилось бы пересматривать с точки зрения новых открытий и взглядов. И самое ужасное - могло случиться, что весь этот труд все-таки не дал бы нужного результата!
Тогда я обратился к отчетам планетных экспедиций, которых и то уже было слишком много. Исследуя отчеты, я меньше рисковал пропустить что-нибудь стоящее. Особенно увлекли меня материалы Куокконена. Я просиживал над ними все свободное время. Тогда у Куокконена еще не было громкой известности, и какое-то время эти отчеты существовали едва ли не в двух экземплярах.
Но вот однажды, когда я явился в хранилище поработать, материалы Куокконена оказались занятыми. Мне предложили условиться на следующий день, и мне хотелось так и сделать, но я жадничал, я скупился на каждую минуту, словно не был киборгом, у которого впереди практически неограниченнее время. Впрочем, гордясь своей проницательностью, я уже понимал, что подлинная смерть не впереди, она всегда рядом - и в том случае, если умираешь, и в том случае, если жив и здоров: сегодняшняя, настоящая минута может пропасть, пропасть безвозвратно, даже если впереди у тебя тысячи лет. Людям мешает понять эту истину неизбежная смерть. Оттого, что они могут не увидеть будущих минут, они забывают о той минуте, которая еще с ними. Я мог не страшиться за будущее. Тем больше я боялся за настоящее; мне все казалось, что теперь, сейчас я могу пропустить что-то такое, чего не восполнит никакая будущая жизнь, никакая вечность.
Итак, я обычно панически боялся потерять время. И это было в первый раз, что мне самому хотелось отложить чтение.
Пересилив себя, я настоял на том, чтобы мне разрешили позаниматься отчетами Куокконена вдвоем с сегодняшним читателем.
Уже стесняясь своей настойчивости, я втиснулся в маленькую читалку так бесшумно, что человек, глядящий в фильмоскоп, не сразу заметил меня.
* * *
Он мог бы сидеть, но стоял, сгорбившишь над смотровой щелью фильмоскопа. Чем больше я смотрел на него, тем больше чудилась мне в этих опущенных плечах, во всей его позе печаль. Я был рассеян и, вместо того, чтобы представиться и попросить разрешения заниматься вместе с ним, все глядел, заражаясь, как мне казалось, его печалью. Меня прямо-таки распирало от этой неведомой грусти!
Но вот человек оглянулся, и я вдруг понял, что он ничуть не грустил. В его лице, поглощенном своими мыслями, не было и следа печали - одна сосредоточенность.
Он улыбнулся, улыбнулся той неуверенной, но доброжелательной улыбкой, в которой можно было прочесть: "Я еще не понял, кто вы - киборг или вспомогательное устройство, - но в любом случае я вам рад".
И я, еще ошеломленный своей нелепой ошибкой, объяснил наконец, кто я такой и зачем явился.
По-настоящему мне бы надо было разделить с ним материалы и заниматься самостоятельно, но непреодолимая рассеянность и странное любопытство к нему мешали мне сделать это.
Артем - так звали его - то и дело возвращался к просмотренному.
- Если вы не возражаете, я включу это место еще раз, - говорил он как бы сквозь зубы, с бледным от нетерпения лицом, и мы снова просматривали кусок, который я помнил уже наизусть.
Впрочем, я смотрел не столько на ленту, сколько на него. Я почти бессознательно отпечатывал в себе, в своей памяти его крепкие и все-таки дрожащие в безотчетном нервном напряжении пальцы, его пристальные темные глаза, его мягкие волосы, его мимолетную улыбку, обращенную ко мне, - мягкую, как бы извиняющуюся улыбку, но совсем короткую, тут же смываемую с лица напряженным вниманием к Куокконену.
Он не говорил со мной, пока шла лента. Только когда мы поставили аппарат на перестройку, поинтересовался, давно ли я изучаю Куокконена.
- Не так часто, - сказал он, закуривая, - встречаешь ум, подобный этому.
Я согласился.
Он нетерпеливо проверил, хорошо ли идет перестройка аппарата, и при этом, заметил я, касался пленки почти с нежностью, словно она хранила какую-то часть самого существа Куокконена.
И когда мы уже снова сидели у фильмоскопа, сказал глухо:
- В такие минуты только и понимаешь, что мир - не цветная иллюстрация к нашим теориям.
…Разошлись мы поздно.
- Ваш голос… - сказал Артем, когда мы уже расставались. - Странный вы выбрали для себя тембр… Если бы вы не говорили вещей, очень близких мне - ну, так, словно они: родились не в вашей, а в моей голове, - я бы подумал, что вы насмешничаете.
- А почему бы и нет, - не удержался я от маленькой мистификации.
- Может быть. Все может быть. Но поскольку то, о чем мы говорили, видимо, справедливо, то искренни мы были или нет, уже не имеет значения!
И вот, когда он пошел от меня, то, почти тупое в своей бессознательности, любопытство, с которым я вбирал его в себя весь вечер, вдруг осветилось каким-то странным восприятием. Я увидел его так, словно все вокруг, все, кто проходил в это время по улице, были только тени, бледные тени по сравнению с ним. И то, что он уходил, удалялся, наполняло меня невнятной, как мычание немого, тоской. Я не мог крикнуть: "Подождите", у меня не было никакого предлога, это было бы смешно. Мое внезапное отчаяние равно походило и на что-то очень серьезное, и просто на горе ребенка, который уверен, что ничто ему не заменит отобранной нынче игрушки и никогда не наступят прощение, и радость, и завтрашний день.