- Но если правду сказать, - продолжал мой наставник, и тускловатый голос его стал обретать звучность и силу, - если правду сказать, я никак не пойму: отчего вы такой скрытный народ? Что вы прячете от нас в своих головенках? Низменные, недостойные мысли? Так гоните их прочь, избавьтесь от них - и вам сразу станет легче. Разве вас не учили, что в вас должно быть прекрасно всё, и лицо, и душа, и одежда, и мысли? А прекрасные мысли - зачем их скрывать от других? Доверься другим - и другие доверятся тебе, и ты обретешь безграничную свободу. Истинная свобода, друг мой Алексюша, - это совсем не то, к чему ты так настойчиво стремишься. Зашторенный, зачехленный, замурованный сам в себя, скрытный разум стыдлив, боязлив и скован. Свободным может быть только то существо, которому нечего скрывать… существо, полностью открытое миру.
"Пой, ласточка, пой… - мрачно думал я. - Сам-то вон как замуровался! Будто бы ни о чем, кроме уроков, не думаешь. Извини, дорогой, но так не бывает."
Перехватив мою мысль, наставник Петров сокрушенно умолк.
- Ну что ж, - со вздохом сказал он после долгого молчания, - если это тебя так терзает, давай займемся блокировкой. А то ты все выключатели поломаешь в своей головушке.
Я смотрел на него недоверчиво: надует ведь, чертов толстяк. Какой ему интерес учить меня блокировке?
- Тебя часто обманывали, бедный мальчик, - сочувственно проговорил мой наставник. - Но уж ты превозмоги свою подозрительность, доверься мне, иначе у нас ничего не получится. Помнишь, две недели назад мы учились думать о двух, о трех вещах сразу и тебе это показалось неинтересным? А между тем суть абсолютной блокировки связана именно с этим. Представь себе…
Господи, до чего это было просто! А я-то так мучился!
Честное слово, я чуть не заплакал от досады.
Берется фоновая мысль, любая.
Ну, например:
"Я африканский жираф".
Затем она выдвигается на авансцену, опускается, как занавес в театре (или раздвигается, как ширма), - и партнер слышит только ее. А за ширмой - думай о чем твоей душе угодно.
Вот тебе и блокировка, о которой ты так долго и страстно мечтал.
- "Я африканский жираф" - очень мило, - сказал Петров (я продолжаю для простоты говорить "сказал", на самом деле он ничего мне не говорил вслух, мы сидели друг напротив друга совершенно молча), - но тут, Алёша, вот какая сложность. Ведь я-то эту ширму знаю. А раз уж знаю, всё расшифровывается элементарно…
"Ах, элементарно? - злорадно подумал я. - Посмотрим, насколько это элементарно…".
- Нет-нет, - остановил меня Петров, - не трудись подбирать ширму в моем присутствии. Если тебе так не терпится от меня отгородиться, займись этим дома, на досуге. И помни: фоновая мысль как бы забывается, но только как бы, только понарошку… я тебе объяснял. Забыть ее по-настоящему ты не имеешь права. Кстати, это ст¥ит труда, и немалого. Но раз уж надо…
"Надо, наставник, надо. Жизненно необходимо".
- В этом желании ты, к сожалению, не одинок. Все вы очень скрытные и подозрительные дети. Такие виртуозы, как Юра, меняют ширму каждые пятнадцать минут. А Денис… но это уже высший класс… так он вообще не оставляет фоновую мысль без присмотра, а продолжает ее развивать, думая при этом еще о чем-то другом. О чем - не знаю. Наверное, о более существенном.
"Это уж наверняка".
- Но вот какой получается казус: развитие фоновой мысли дает иногда блестящие, совершенно неожиданные результаты. Так, однажды Денис, загораживаясь от меня, нашел гениальную, я бы сказал, формулу вычисления площади любой конфигурации, и это для него была только ширма…
Петров говорил еще что-то, но я его уже не слушал.
В сравнении с тем, что я понял, это не имело значения.
44
Боже мой, какое же я почувствовал облегчение, когда сразу после урока поднялся на лифте под купол и там, чувствуя себя в одиночестве, придумал себе прекрасную блокировку:
"Печальный демон, дух изгнанья…"
В столовой я гордо прошел мимо столика Дмитриенки, чувствуя себя закованным в сталь и бетон. Ну-ка, подступитесь ко мне!
Динька был настолько изумлен, что не успел вовремя зачехлиться, и я прослушал его сбивчивый шепоток:
"Гусак-то, Гусак-то каков! Того и гляди загогочет…"
Так я впервые узнал, что в школе меня, оказывается, зовут Гусаком: открытие не сказать что очень приятное.
И на гусака я совершенно не похож.
Интересно, кто дает такие дурацкие прозвища.
Надо было ответить белобрысому, как полагается, но для этого нужно было разблокироваться, а делать это быстро я еще не умел, вот и упустил время.
В тот день Черепашка не спустилась к обеду, и я сидел в гордом одиночестве.
Бедная Рита, она не умела думать о двух вещах сразу!
45
Вернувшись к себе, я долго смотрелся в зеркало и остался доволен. Особенно мне понравилось выражение моих глаз - спокойное и по большому счету мудрое.
Немудрено, что Черепашка меня обожает.
Но только я успел подумать об этом, как стало стыдно.
Давал себя знать спецкурс: наставник Петров привил-таки мне привычку гнать от себя непродуктивные мысли.
И тут что-то глубоко кольнуло меня в сердце, как будто мне вонзили меж ребер длинную тонкую стальную иглу.
Боль была такая острая и реальная, что я испугался.
Но не физическая боль, со мной так случалось и раньше - от жалости к маме или к отцу.
Сейчас я чувствовал (сам не знаю, каким образом, но чувствовал определенно): с мамой и с отцом все в порядке. Так что же тогда?
И снова кольнуло - да так, что у меня потемнело в глазах.
Мне почудилось, что я падаю с огромной высоты в гулкий каменный колодец.
Тупой удар - и тишина.
"Черепашка долеталась!" - мелькнуло у меня в голове.
И я кинулся в пятую комнату.
46
Черепашка сидела в кресле невидимая и горько плакала.
То есть невидимость ее была для меня теперь чисто условная: в пустом кресле шевелился прозрачный ворох всхлипов и жалоб:
"Как больно, как больно… рукой не могу шевельнуть, и спина, и нога… Как жить теперь? Что теперь делать? Кому я поломанная нужна?"
- Ну что за манера! - сказал я, стоя в дверях. - Какое удовольствие плакать, если ты себя не видишь? Всё равно что умываться в темноте. Включись немедленно!
- Я тебе… не телевизор, - всхлипывая, возразила Ритка. - Не хочу, чтобы ты меня видел… Я страшная, синяя вся…
- Допорхалась? - спросил я.
Вместо ответа послышались новые всхлипывания.
И Боже ж ты мой, как у меня захрустели все кости! Я чуть не взвыл от боли.
- Кажется, руку сломала и обе ноги, - сквозь стон и плач проговорила Черепашка. - Над лестницей хотела пролететь… не удержалась…
Скривившись, я прислушался к себе. Нет, руку я однажды ломал, болит не так.
- Ты что? - с испугом спросила Черепашка.
Я ее не видел, но она-то видела, как я гримасничаю.
- Спокойно, - ответил я. - Сиди и не двигайся.
Я знал, чт¥ мне делать.
Я думал об этой боли, не прогоняя ее прочь, я вникал в нее, пропускал ее через себя.
И словно бетонная балка обрушилась на меня, тряхнула, придавила, проволоклась, оставив жгучие ссадины…
Я стиснул зубы и, обливаясь весь ледяным потом, прислонился к стене.
"Бедная Черепашка, - повторял я про себя, - бедная Черепашка… Падала в лестничный пролет, пока я любовался своим отражением. Гусак и есть гусак. А если бы она разбилась совсем, что со мной было бы тогда?"
Когда я открыл глаза, оказалось, что я сижу на полу, а Ритка, уже стопроцентно видимая, стоит надо мной и тянет меня за руку.
- Вставай же, ну вставай! - упрашивала меня Черепашка.
Я осторожно высвободил руку и поднялся. Знобило, шатало.
- Что, обморок? Припадок? Ну скажи, почему ты молчишь? - спрашивала Черепашка, заглядывая мне в лицо.
- Я… ничего… - проговорил я с трудом. - Как ты?
Она махнула рукой:
- Да что ты, всё сразу прошло! Я так испугалась. Ты сделался белый. И исказился… Может быть, эпилепсия? С тобой это часто бывает?
- Нет, в первый раз, - ответил я.
- Иванову надо сказать!
И Ритка метнулась к двери.
Я ее остановил:
- Сам скажу. Только ты уж больше не летай в одиночку.
- При чем тут я? - возмутилась Черепашка.
- Действительно, ни при чем, - спохватившись, ответил я. - Ладно, пойду полежу, а то голова что-то кружится.
Вернувшись к себе, я снял рубаху: плечо и спина у меня были в багровых полосах, и чувствовал я себя так, как будто меня вытащили из-под колес самосвала.
Ну вот, подумал я, и у Гусака появилась своя специализация…