Буба вытаращил свои безумные налитые кровью глазища и начал мелко трястись, будто собираясь впасть в падучую. Обратно? К овцам, едрит их в бога-душу! Не-ет уж, куда-куда, а обратно к овцам он не хотел! Лучше в дурдоме до скончания века.
- При полной нашей поддержке! - вкрадчиво заверил лысый. И добавил многозначительно, с пафосом: - Им нужен проповедник. И пророк!
Буба Чокнутый надул щеки. Ежели б он мог, шариком воздушным взвился бы под своды. Как верно усек лысый, как правильно, не в бровь, а в глаз. Пророк! Конечно, он пророк, а кто ж еще?! Только понять это могут одни умные люди, такие, как он сам и этот лысый. А тем выродкам, стаду безмозглому разве оценить его по достоинству? Нет! Им лишь бы пойлом накачаться. Ублюдки! Гореть им всем в геенне огненной! А тутошние, забарьерные, зажрались, их проповедями не возьмешь - сытое брюхо к учению глухо! и легче верблюду в игольное ушко пролезть, чем зажравшейся сволочи и гадам всяким… Буба снова скис. И совсем уныло, еле слышно завыл.
- Не нужен им никто, - выдавил он из себя после того, как нутряная боль излилась в пространство, - обалдуи они все!
- Верно, - согласился советник, - обалдуи. И дураки, каких свет не видывал. Но посудите сами, разве они могут б ыть такими… мудрыми, скажем попросту, гениальными, как вы? Нет! На то она и паства, овцы заблудшие, что дураки и обалдуи. Вот вы им глаза-то и пооткрываете! Вы их просветите и спасете… аки сам новый мессия, аки Иисус Христос новоявленный, снизошедший с небес к этому быдлу, чтобы отделить агнцев от козлищ да и покарать всех… без разбору!
- Без разбору? - отупело переспросил совершенно очумевший Буба. - Покарать?!
- По делам их и воздается, - уверенно и безапелляционно утвердил лысый, - как и предречено было, буква в букву!
- Как и предречено, - эхом отозвался Буба. Он почувствовал ни с того ни с сего, что у него отрастают новые уши. - А я, стало быть, аки Иисус? Это очень верно вы заметили… Только ведь опять бить будут. А вы… - Буба Чокнутый страдальчески закачал головой и скривился, будто лысый его уже смертельно обидел и приговорил к чему-то, умыв руки, - а вы опять же и разопнете!
- Ну зачем же, - Сол Модроу заулыбался плотоядно и игриво, - нынче времена другие, можно и без распятий обойтись. Мы же с вами культурные люди.
Мяса хватило надолго. Две недели грызли, рвали, жевали его, зажимая носы и дурея от мертвечины. Нажравшись, приставали к Охлябине, уминали ее тут же в подполе, по очереди. Марка похотливо щерилась и материлась. Ей нравилось внимание поселковых мужиков, лишь на один миг она утратила благодушие - когда бестолковый Лука, видно, спутав ее с Эдой Огрызиной, вцепился зубищами в жирный загривок, за эту промашку он получил затрещину прямо в лоб и полдня пролежал прислоненным к дощатой пыльной стене. А так все шло на славу.
До тех пор, пока Доля Кабан, разбухший от дармовой жратвы еще больше, вдруг не завопил в истерике:
- Хватит! Зажрались, суки! Зажрали-ись!
- Чего ты? - тихо поинтересовался Тата Крысоед, хватая Кабана за рукав. - Чего тебе еще не хватает?!
Тот вырвался. И пояснил без воплей и визга, но обиженно, сквозь слезы:
- Правды!
- Чего-чего? - проснулась осоловевшая Марка.
- Правды не хватает! - угрюмо и твердо повторил набычившийся Доля Кабан. - Душа остервенела без правды. Болит!
Доходяга Трезвяк на всякий случай отполз поближе к проходу, чтобы в случае непредвиденности какой улизнуть. Однако, дело обернулось иначе. Зараженные Додиной слезливостью, зарыдали в голос Однорукий Лука и Марка Охлябина. Видно, им тоже невтерпеж захотелось правды. Один Крысоед ничего не понимал.
- Какой еще, на хрен, правды? - недоумевал он. И чесался всеми четырьмя лапами. - Совсем охренели!
- Молчи, обезьяна! - осекла его Марка, окончательно разнюнившись. - В тебе души нету, потому и дурак ты такой… Гляди, мужики-то тебя, гаденыша, уму-разуму научат, обезьяна проклятая, ирод ты поганый!
- Сама ты обезьяна! - завопил как резаный Крысоед. - Сама поганая! У мене души побольше вашего будет! Мне тоже - правда нужна. Позарез! Да где ж ее сыщешь-то? Где?!
- В городе, - вдруг глухо и отрешенно возвестил Додя Кабан.
- Чего-о?!
- В город идти надо, - пророчески и истово произнес Додя.
Первой очухалась Охлябина, оглядела себя хмуро и заключила:
- Мне и надеть-то нечего в город… как я пойду, срам один и стыд.
- Дура! - оборвал ее Крысоед. - Мы тебя еще подумаем, брать или нет.
От подобной наглости Охлябина онемела, только налитые глазища выпучила. Соглашатель Трезвяк, почуяв, что жрать его живьем и на этот раз никто не станет, осмелел, подполз на карачках к Охлябине, прижался щекой к тощей груденке и приторно заверил:
- А мы тебя там, в городе, и приоденем, красавица ты наша.
Теперь Марка утратила дар речи от набежавших чувств. Лишь молча облобызала Доходягу Трезвяка.
Вопрос был решен. В город хотели все.
Лупоглазый черненький мальчуган хихикал, поплевывал через зуб, вертел в вытянутой руке чем-то съедобным в сверкающем красками фантике и пялился на Пака.
Тот уже знал, что там под бумажкой. Сладкое! Приторное! Противное! Но все же съедобное. А голод не тетка. Здесь, в этом поганом зверинце, его не кормили. На пропитание надо было зарабатывать самому. Он знал, чего ждет нагловатый малец. Хочешь есть, надо служить. Ну и ладно, ну и черт с ними! С туристами жить - шакалом быть.
Он скривился, потер клешней отбитый при задержании хобот, вжал голову в плечи. Потом опустился на четвереньки и, прихрамывая, прошкандыбал три круга вокруг фикуса в бадье, что стоял посреди клетки. Потом подбежал к решетке, согнул руки перед собою, подобно служащей болонке и принялся подпрыгивать на полусогнутых, умильно заглядывая в глаза мальчугану.
Тот не хихикал. Тот надменно кривил губы.
И когда Пак протянул к прутьям раскрытую, просящую руку, мальчуган быстро убрал конфету за спину, плюнул в протянутую ладонь. И зашелся в оглушительном хохоте.
Пак отвернулся. Он уже не реагировал на насмешки, плевки и тычки. Слава богу, что не швыряют каменьями, что не стреляют из каких-то дурацких, причиняющих острую боль пистолетиков и рогаток. Чего он только не натерпелся в зверинце Бархуса, куда его сбагрили за гроши продажные легавые, сбагрили, разлучив с ненаглядной подружкой, Ледой-Попрыгушкой. Пак страдал, проклиная всех подряд, проклиная свою жизнь горемычную. Голод и обиды доводили его до умоисступления, до истерики, а потом бросали в безвольную вялость. И тогда Паку грезилось родное Подкуполье - серое, гнусное, мрачное, вонючее, безвылазное как омут, но родное. И Пак тихо и надсадн'0 выл. Сволочи! Все они подлые сволочи… а когда-то казались неземными длинноногими красавцами, самим совершенством, ангелами небесными… Туристы!
В этот день он еще трижды "служил". Трижды ему бросали какие-то тягучие и сладенькие резинки, совсем не похожие на еду. Он жевал их, выплевывал. Ругался. Потом он перестал "служить". Забился в угол. И пролежал, не вставая, еще четыре дня. На пятый пришел мужик в серебристом комбинезоне, высек его колючей, оставляющей глубокие раны плетью, а потом впрыснул под кожу какую-то дрянь.
Всю ночь Пак катался по клетке, скрипел зубами, матерился и беззвучно рыдал. Его трясло, колотило, бросало то в жар, то в холод. Уколотое место на заднице адски болело, будто под кожу запихнули крохотную злющую крысу. Кости выламывало из суставов, жилы тянуло в разные стороны, сердце заходилось в бешеной скачке… и вдруг пропадало совсем. Муки были нестерпимы!
К утру Пак оклемался. Но "служить" он не стал и на этот день. Пускай лучше совсем убьют. Он бы и сам повесился - да не на чем было!
Посетителей в этот день оказалось мало, и все они уходили недовольными, отводя душу швырянием в немыслимого урода каменьями, что услужливо были разложены под их руками служителями зверинца. В основном приходила малышня, и потому скрючившийся в своем углу Пак почти не вздрагивал от ударов, он мог терпеть боль и посильнее. Лишь один раз ему засветили острым осколком прямо в затылок с такой силой, что он чуть не полез на стенку - еле сдержался, зная, что любая подобная слабость вызовет целый шквал камней.
Вечером его снова били. И снова кололи. Ночь превратилась в нескончаемый ад. Измученный, истерзанный, трясущийся, бьющийся в судорогах, он плыл в кроваво-черном мареве, проваливаясь в небытие, возвращаясь из него в клетку, посреди которой стоял почему-то согбенный и страшный трехногий инвалид Хреноредьев, глядел из глубоких глазниц пустыми глазищами и что-то нудно вещал голосом Отшельника. Пак ничего не понимал. Хреноредьев проходил сквозь него будто тень и все спрашивал про Чудовище. И Пак отвечал вслух, хриплым дрожащим голосом, что Чудовище сдохло, что сдохли все кроме него, что он тоже желает только одного - сдохнуть!
А утром его выволокли из клетки в стойло, окатили водой, кричали в лицо какие-то угрозы. Потом усадили на принесенный откуда-то стул. И двое шустрых малых в белых костюмчиках и голубеньких галстучках все допытывались от него чего-то, суля горы златые. Пак соображал туго, почти ничего не понимал, мычал неразборчиво, нечленораздельно. Но малые не сдавались, им что-то было очень и очень нужно. Только к концу бесконечной, изнурительной беседы Пак наконец понял: они хотят упечь его обратно, в Резервацию, они дадут жратвы, пойла, наберут ватагу похлеще былой, они дадут железяк и патронов сколько хочешь… и ничего не попросят взамен, ни-че-го! кроме одного - выполнить пару-тройкуих дружеских просьб и малость потормошить сородичей в Подкуп олье. Всего ничего!
- Хрен вам, - просипел Пак, теряя сознание, - больше вы меня служить не заставите!