– Я, Белкин Александр Михайлович, официально заявляю, что добровольно, без какого-либо принуждения согласился сотрудничать с Восьмым управлением Комитета социальной безопасности МФ (контроль за религиозными сообществами), выполнять все указания своего куратора и информировать его по всем необходимым вопросам, для чего мне назначается оперативный псевдоним Летяга и выплачивается регулярное вознаграждение, – глухо прочитал я. – А почему дата прошлогодняя?
– Так надо! – весомо объяснил Лукич. – Стандартный бланк просто. Вот представь, задурил человечек, забыковал, решил нас на фиг послать… а у нас бумажка, и эту бумажку можно же и в общий доступ выложить. Очень некузяво тогда человечку выйдет. Считай, что это такой поводок. Ну, твой случай особый, ты всё равно у нас сидеть будешь, но порядок есть порядок. Можно сказать, ритуал. Давай, Летяга, подписывай. Да не боись, не кровью, на вот тебе ручку, супергель. Да, подложи, чтоб удобнее, чтоб на твёрдом, – и он, вынув листок из моих пальцев, накрыл им взятую со стола толстую книгу. – Держи.
"Прости меня, Господи!" – мысленно сказал я, сдавил ручку не отошедшими ещё пальцами и, сосредоточившись, поставил в нужном месте невнятную закорючку.
– Вот и всё, а ты боялся! – подмигнул мне Лукич. – Видишь, ничуть не больно!
Он выхватил у меня листок, а книга-подставка шлёпнулась на пол – переплётом вверх. И хотя перед глазами у меня плыло и струилось, я всё-таки сумел прочитать заглавие.
Это была Библия.
Я машинально потянулся поднять – и что-то больно щёлкнуло у меня в голове. Будто древний радиоприёмник у бабы Маши, программ было всего три и они переключались с такими же щелчками. Баба Маша категорически отказывалась сменить старьё на современную технику, до последних дней слушала этот раритет, память о её бабушке… Кабинет Лукича, его тараканьи усы, тёмно-зелёный пол – всё это не исчезло, но перетекло на какую-то другую грань и сжалось в пульсирующую белую точку. А я стоял в поле – диком, никогда не знавшем плуга. Колыхалось под ветром всякое разнотравье, свечками казались в изобилии пестревшие цветы, названия которых я не знал. Потому что таких ярких, словно изнутри горящих цветов – жёлтых, красных, голубых – просто не могло быть в природе. Но они были, и было огромное, в полнеба, заходящее солнце. От утоптанной, тянувшейся к синеватому горизонту дороги веяло жаром. Я опустил взгляд – и увидел свои босые ноги в холщовых штанах, увидел муравья, пытавшегося форсировать мою ступню, увидел золотые монеты, кем-то брошенные в пыль. Может быть, даже и мною. Попытался их сосчитать – и тут же сбился.
Тогда я поднял голову – и увидел Его.
Он был почти такой же, как на иконах – и всё-таки другой. Не было в нём торжественной властности, не было холодного спокойствия взгляда. Была Жизнь. Он отличался от всего, что я себе представлял, как лицевая сторона ковра от изнанки. От него исходил свет – но такой, какой видишь не глазами, а чем-то другим, для чего у меня не было названия. Он был… пронзительным, но не дырявил меня, а напротив, сшивал, собирал во что-то целое.
Я понимал: нужно что-то сказать, но разом забыл все слова. Да и какие могли тут быть слова рядом с Ним – со Словом?
Он тоже ничего не сказал. Окинул меня долгим, прощальным взглядом – и отвернулся. Вздохнул и зашагал прочь, по пыльной дороге – туда, навстречу малиновому солнцу. А я стоял где стоял – рядом с выброшенным золотом, и чёрный муравей сумел таки перебраться через мою ступню.
Тогда я заплакал, потому что мгновенно понял: всё. Он больше не вернётся, и я никогда не увижу Его лица. Неважно, что со мной будет – важно, что это будет без Него. И я сам в этом виноват, я сам выгнал Его, а перед тем – поцеловал в лоб, как тот, другой… Другой – но такой же.
Я мечтал о боли – может, она вытеснила бы из груди серую пустоту. Но ничего у меня не болело – ни ушибленная голова, ни разбитые губы, ни затекшие пальцы. Только зачем теперь это здоровое тело, если души в нём больше нет, сгорела душа, Его свет оказался для неё слишком жарким.
Откуда-то, с белого карлика, с другой стороны мира, отчаянно взывал ко мне точечный Лукич, делал знаки: не глупи, мол, подбери золотишко, пригодится! А я знал, что всё – зря.
Тут во мне снова что-то щёлкнуло, и я обнаружил себя в кресле, свесившимся набок в безнадёжной попытке поднять книгу. Сверху башней нависал надо мной Иван Лукич. Сжимал двумя пальцами вожделенную бумажку и сочувственно улыбался.
Тогда я прыгнул. Прыгнул вместе с креслом, к которому были пристёгнуты мои ноги. И отчаянным, звериным движением ухватил-таки, вырвал расписку из Лукичёвых пальцев. Треск рвущейся бумаги, стук сердца, звон в ушах.
Резкий хлопок, смешная, чепуховая боль в левой щеке.
– Пришёл в чувство? – презрительно поинтересовался Лукич, снова пристёгивая мне руки. – Опять фокусы? Ох, чую, намучаюсь я с тобой. Ну что ещё стряслось-то?
– Нет, – неожиданно для самого себя спокойно ответил я. – Так не будет.
– Что не будет? – осведомился Лукич, отойдя от меня на шаг.
– Ничего не будет, – пояснил я. – Ни сотрудничества, ни расписки… ничего.
– Что вдруг? – его губы чуть изогнулись, готовые улыбнуться.
– Неважно, – сейчас я говорил шёпотом, сил кричать уже не осталось. – Всё равно не поймёшь.
– Ну вот что, Саша, – твёрдо заявил он. – Мне это надоело. Что ты виляешь как глиста в кишке? Придётся наказывать. Сейчас я позвоню в приют и дам команду. Кирилла прямо через пять минут, на ночь глядя, отвезут в "Солнечный круг". Там уже на низком старте, ждут. Потом мы с тобой посмотрим прямую трансляцию оттуда… и вернёмся к нашему разговору.
Он вынул из поясного чехла комм. Занёс палец над клавиатурной панелью, и… И тут комм зазвонил сам. Острый сигнал, похожий на усиленный в сто раз комариный писк, разорвал в кабинете воздух.
– Да, Андрей Викторович! – голос Лукича мгновенно изменился, сделался бодро-предупредительным. – Что? Как?! Но там же контроль стопроцентный! Это невозможно в принципе! Так точно, бегу… только у меня сейчас на допросе Белкин. Да, понял! Есть! Немедленно!
Опустив руку с коммом, Иван Лукич сделался похож на раздавленный помидор. Не глядя на меня, шмыгнул к входной двери, распахнул её, заорал:
– Булкин, Назаров, где вы там, уроды!
Потом снова бросился в кабинет, принялся одновременно и давить кнопки на комме, и рыться в ящиках стола. Ни то, ни другое не увенчалось успехом, понял я по его озверевшему виду. Потом он подбежал ко мне, чуть ли не в ухо крикнул:
– Сидеть смирно тут! И без фокусов, всё пишется на камеру.
Потом выскочил из кабинета, и тяжёлая, обитая чёрной кожей дверь захлопнулась с мягким щелчком.
19.
И всё-таки я сумел порвать поганую бумажку! Только этим и оставалось утешаться, сидя в пыточном кресле. Больше нечем. Голову ломило всё сильнее, зверски хотелось пить, но всё это было неглавным. А вот заросшее невиданными цветами поле, и Он, уходящий от меня, и рассыпанное в пыли золото… это жгло, и с каждой минутой всё сильнее и сильнее.
Глюки? Бред? Внезапный сон? Да, вполне возможно. Такой бурный денёк выдался, что от придавленных мозгов можно ждать всякого. А если не бред и не сон? Если это по-настоящему? Если это знак оттуда?
Знак, что я проклят? Что я предал Его? Неслучайно же эти монеты… так и не удалось их сосчитать. Неужели тридцать? Но золотых! Получается, я продал Его дороже? Или это инфляция набежала, за две с лишним тысячи лет? И что теперь? Вешаться? Но вряд ли мне представится такая возможность.
А что же будет с Леной и Кирюшкой? Вернётся сейчас выдернутый начальством Лукич и сделает тот звонок. А потом прокрутит видео. И что я могу, кроме как снова подписать сотрудничество? А что мог бы сделать Он? Глупый вопрос. Он уже ничего не сделает, Он ушёл.
– Доброй ночи, защитный!
Я повернулся всем телом, и фиксаторы сдавили меня.
Ночной гость стоял у Лукичёвского стола. В грязном и рваном шерстяном плаще, босой. Лысина его блестела под плафоном, тонкие пальцы рассеянно барабанили по столешнице, а умные карие глаза пристально смотрели на меня.
А вот это уже точно глюк, – подумал я устало. Наверное, психика не выдержала, треснула. Может, это и неплохо, в данных-то обстоятельствах? О, дай мне Бог сойти с ума! Ведь хуже посох и тюрьма, не в обиду великому тёзке.
– Не бойся, защитный, ты не сошёл с ума, и я не снюсь тебе, – Философ успокаивающе поднял ладонь. – Сейчас, погоди минутку.
Он сунул руку за пазуху, вынул оттуда короткий кривой нож и, подойдя ко мне вплотную, принялся резать фиксаторы. Это у него получалось не быстро – эластичный пластик плохо поддавался кустарному изделию сельского кузнеца. И зачем, кстати, вся эта художественная резьба – не проще ли отстегнуть? Пахнет безумием… Я втянул ноздри – ощутимо пахло потом, овечьим навозом, дымом костра… и ещё чем-то. Может, сосновым лесом?
– Ну вот, наконец-то, – он отбросил в стороны ошмётки фиксаторов. – Вставай, разомни ноги.
Если это галлюцинация, то очень полезная. Я осторожно поднялся, сделал несколько шагов. Ноги, вроде, меня держали, хотя бежать с копьём наперевес в атаку я бы сейчас уж точно не смог. Потом принялся тщательно разминать руки.
– Попей вот, – протянул он мне глиняную баклагу. – Родниковая, из источника святого Иринея. Знаешь, есть такой в предгорьях Восточного кряжа? Ещё и часовню рядом поставили. Попей, полегчает.
Я глотнул холодной, будто только что набранной из родника воды. Потом ещё, ещё. Обезвоженный организм требовал.
– И вот хлеб, – добавил Философ, протянув мне увесистый ноздреватый ломоть. – Это я в Свято-Макариевском монастыре разжился. Не торопись, времени у нас довольно.